Я стоял под триумфальной аркой и смотрел, как по Амуру медленно причаливает к берегу небольшой белый кораблик. С него сошла группа людей, которые остановились, повинуясь мановению руки какого-то смутно знакомого мне человека, энергично пошедшего в мою сторону. Тут я почувствовал, что стою уже не один, и обнаружил слева от себя графа Муравьева-Амурского. В мундире с генеральскими золотыми эполетами, усами – чистый памятник, только оживший и стоящий по стойке «смирно». Я ничуть не удивился и справа обнаружил Чехова. Он почему-то был без пенсне и близоруко щурился – слегка растерянно, отчего выглядел подслеповатым учителем еврейской начальной школы.
А подходивший невысокий человек уже был ясно различим, и я узнал Николая Второго. Он был в какой-то непонятной мне военной форме, без фуражки и платком на ходу вытирал вспотевший лоб. «Простудится», – подумал я заботливо, без никакого благоговейного изумления. Подойдя к нам, цесаревич протянул руку Муравьеву-Амурскому и как-то запросто, приветливо сказал:
– Здравствуйте, тезка, самое смешное, что я только что был в Хабаровске на освящении вашего памятника.
– Ваше… – хрипло сказал граф, но Николай его досадливо перебил:
– Полноте, оставьте все формальности в покое. – После чего сухо, но учтиво мне кивнув, он пожал руку Чехову со словами: – Здравствуйте, Антон Павлович!
Я ничуть не огорчился, отчего-то ясно понимая, что живому человеку эта тень не может предложить рукопожатие. Чехов радостно улыбался, левой рукой вытягивая пенсне из верхнего кармашка сюртука. А Николай уже протягивал руку кому-то за моей спиной. Я обернулся: позади меня стоял высокий седобородый человек с очень простонародным симпатичным лицом. Он приветливо поклонился мне и тихо сказал:
– Чурин.
– Я узнал вас, – ответил я ему так же тихо, – я только что видел вашу мемориальную доску.
Он беззвучно рассмеялся.
– Надо бы выпить, господа, – решительно сказал цесаревич. – Я хотя и произведен буду в святые, но надо выпить. Кто-нибудь сбегает?
Он усмешливо смотрел на меня.
– У меня все есть, бегать не надо! – Чурин приподнял черный саквояж, стоявший у его ног.
– Вы в своем амплуа, – похвалил его цесаревич. – Где присядем?
Граф Муравьев-Амурский по-мальчишески махнул рукой куда-то за арку.
– Давайте возле лысого бандита, – сказал он, и все согласно засмеялись.
Больше всего мой сон напоминал кино, где отсутствовали промежуточные кадры. Мы все уже сидели в парке, ловко подогнув под себя ноги, а над нами возвышался бронзовый Ленин с протянутой в грядущее рукой.
Небольшая кучка сучьев разгоралась неохотно, и Чехов подтапливал ее листами из только что ошкуренной книги – обложка валялась рядом. Я обомлел, но промолчал: Чехов жег мою недавнюю книжку – «Седьмой дневник».
Чурин молча доставал из саквояжа маленькие стаканы, бутылку водки «Пять озер» (а водка современная, подумал я) и много-много крохотных бутербродов с колбасой и красной икрой, аккуратно завернутых в целлофан. Он же и разлил, протянув каждому стопку и бутерброд.
– За Россию, господа! – командирским тоном сказал цесаревич.
И мы все дружно чокнулись. Никто не стал разворачивать свой бутерброд, и Чурин, засмеявшись, аккуратно налил нам по второй.
– А Россию – это вы просрали, – громко произнес откуда-то сверху картавящий голос.
Я поднял голову. Бронзовый Ленин, так же неподвижно простирая руку вперед, смотрел на нас живым и гневным взглядом. Я недоуменно глянул на собутыльников.
– Он тут никогда не был и поэтому не может воплотиться, – снисходительно пояснил мне Муравьев-Амурский. – Впрочем, с ним и пить никто не стал бы.
И тут я заметил далеко за его спиной какие-то перебегающие за деревьями фигуры. Взгляд сфокусировался – нас со всех сторон окружали милиционеры (полицейские теперь, но суть осталась прежней).
– Атас! – закричал я отчаянно. – Атас!
И проснулся. Во рту еще стоял отчетливый вкус только что выпитой водки.
Большая обида постигла меня, кстати, в связи с этим замечательным сном. Несколько раз я рассказывал его друзьям на пьянках в Иерусалиме, и все, как один, с разной степенью насмешки говорили, что я все придумал.
О, если бы я мог придумывать такое! Я бы писал выдающуюся прозу. Но я не в силах ничего сочинить, Бог обделил меня по этой части, я могу лишь описать увиденное или же случившееся. И вот я описал, а мне никто не верит. Глупо это и обидно.