Выбрать главу

— Почему?

— Потому что у нас всегда был раздор и раскол. Потому что христианство не вошло за два с небольшим века глубоко в нашу жизнь, Церковь была не крепка, да и всегда она в России была и остается по отношению к государству в неестественно рабском положении. И тут я не могу согласиться со Слуцким, что «надежда на мертвых». Мертвые мертвыми, а надо своим умом жить. Мертвые очень виноваты в том, как мы живем сейчас. В одном из рассказов Алексея Толстого есть такой циничный, но верный кусок. В трюме едут белые, и один говорит:

— Вот Лев Толстой кричал: «Не могу молчать!» — и докричался. Но при всем том русская литература отразила все низины, и высоты, и бездны российского характера.

— Почему, кстати, русская поэзия так сильно (по сравнению, скажем, с американской) политизирована?

— От несвободы. Если человека не кормить, он будет все время говорить про еду. Это не сила, это несчастье русской поэзии.

— Простите, а тот же Слуцкий? Поэт огромного масштаба — и сила его в политизированности. Разве нет?

— Слуцкий, конечно, очень политизирован внешне, но политика у него, на мой взгляд, была маской, была прикрытием. Он был человек незащищенный, в чем-то даже робкий, себя таящий, боящийся себя открыть. Ахматова написала однажды:

…Чтоб быть современнику ясным. Весь настежь распахнут поэт, —
но сама она признавалась мне, что написала это «так», а на самом деле в поэзии важна тайна. Слуцкий очень скрывал себя (я был его близким другом) — скрывал даже от самого себя, и политика была зачастую сублимацией его тайн… Скажем, Самойлов как человек был не менее политизирован, чем Слуцкий, но о политике он писал меньше: видимо, у него были и н ы е, внутренние опоры. Помните, он писал:
Так закутайся потепле Перед долгою зимой. В чем-то все же мы окрепли, Стали тверже, милый мой.
Он, видимо, лучше, чем Слуцкий (будучи исторически прозорливее), понимал, что в этой стране ничего хорошего нет и не будет — и надо приготовиться к долгой зиме…

— К долгой зиме или к вечной?

— Я думаю, что, написав в 1961-м «перед долгою зимой», Самойлов ошибся — все-таки в этой стране мы дожили до великого и страшного времени, когда «зима» кончилась (хотя боюсь, что скоро будут менять томик Блока на 50 грамм хлеба — дай бог, чтобы я ошибся).

— А что своего, личного, можете вы добавить к обсуждению проблемы «Художник — и власть, и государство, и очередной царь»?

— Отношения с властью у поэтов особые, а слишком часто даже мучительные, болезненные. Прискорбно, конечно, что русская поэзия началась с державинской «Фелицы». Хотя и до нее славословили и Ломоносов, и Тредиаковский (впрочем, на мой взгляд, их вещи прямого отношения к поэзии не имеют). В каком-то смысле Маяковский повторил традицию «Фелицы» в поэмах «Ленин» и «Хорошо!» (мощь-то у него тоже была державинская!).

Вообще, русская словесность слишком занималась проблемой власти. И не случайно: в России поэт сильнее от власти зависел. Пушкин писал стансы Николаю, Маяковский и Есенин — Ленину, Пастернак — Сталину. Поэт же по-настоящему свободен, лишь когда относится к власти без особого интереса, то есть достаточно равнодушно. Он понимает, что она необходима, но нет в ней для него манкости, она не прельстительна. А еще в этом деле важно отделить в себе поэта от журналиста (иногда ловишь себя на чисто журналистском интересе к представителям власти).

— А разве журнализм категорически мешает прозаику или поэту?

— Пожалуй, да, как графика мешает живописи. Злоба дня может быть сильным внутренним импульсом (как у Блока). Поэт по-цветаевски «издалека заводит речь», но откуда бы он ни шел, важно, чтобы речь его не подводила. Вот вы кого-то возненавидели и начали писать о нем стихотворение…

— Бывает.

— … но удается это стихотворение, лишь если на последней строчке вы полюбите или простите врага. Зло должно в недрах поэзии становиться добром (это есть в «Двенадцати»). Как такое делается — всегда тайна.

— У кого вы учились тайнам?

— Наверное, у всех поэтов — предшественников и современников, у тех, с кем я был знаком и даже дружил, и у тех, которых никогда в глаза не видел. Куда важнее учиться у стихов, чем у их создателей. Важно слушать советы учителей, но вряд ли нужно искать их одобрения и обольщаться им. Нужно помнить, что у каждого поэта своя группа крови, своя судьба, свой характер — и то, что годится твоему учителю, тебе может быть противопоказано. Поэтому лучше прислушиваться к самому себе и на самого себя больше полагаться. На себя, на свою интуицию.

Я вот учился в Литинституте — он мне ничего не дал. Единственное: я научился не относиться слепо к чужим высказываниям, не очаровываться похвалами. Гораздо важнее и полезнее, когда вас ругают, ибо в ругани больше искренности и больше работы, чем в похвале.

— Русские поэты Серебряного века, как правило, относились к своему быту как к творчеству, любили позу, лепили свою жизнь, как легенду… Ваше отношение к такой установке? Поэт — простой смертный без права на льготное безумие или он отмечен свыше и безумие ему отпущено Богом как поведенческая норма?

— А у меня совсем недавние стихи есть об этом — как бы монолог от имени Цветаевой, где говорится о подлинном и ложном величии (прямо ответ на ваш вопрос):

…Все стихотворения и проза строятся в итоге на чуть-чуть. И любая поза — как угроза замысел и вещь перечеркнуть.
От примазавшихся к нам в отличье мы, кто со Вселенною на ты, понимаем зрелое величье незаметности и простоты.
И его взыскует каждый гений, равенством со всеми дорожа, не ища коленопреклонений в мемуарах жалкого пажа…

— Действительно, стихи эти сполна отвечают на мой вопрос, даже о «позе» вы тут говорите…

— Все это очень индивидуально. У Пушкина жизнь его свободно входила в стихи (у Лермонтова уже не так — она скорее входила в его юнкерские поэмы). У Некрасова был, как мне кажется, перевес быта над лирикой, у Блока, наоборот, перевес лирики над бытом (как и у Ахматовой). Цветаева быт в стихах романтизировала.

Что касается безумия как атрибута поэтической личности, то я и об этом уже писал. Повторюсь. Поэт почти всегда — пророк, а пророчество в России часто связано с безумием, что отметил еще Пушкин в «Борисе Годунове». Видимо, в стихийной неустроенности русской жизни мало что поймешь трезвым рассудком, и лишь мгновенные полубезумные озарения способны сорвать с будущего завесу…

— Какие события в вашей «частной» жизни оставили особый след в вашем внутреннем развитии?

— Армия. Хотя и до нее жил я трудно и скудно, но армия поставила меня во всем наравне с другими, отказав в возможности отдельной личной жизни. Урок армии — умение не потерять себя, когда ходишь со всеми в ногу.