— Ваш девиз на оставшиеся годы?
— Помнить о человеке и о его достоинстве. О достоинстве, а не только о правах.
1991
Виктория Шохина
АПОЛОГИЯ ФУРШТАТСКОГО СОЛДАТА
Первые его стихи были опубликованы в судьбоносном 53-м — о мальчике Лермонтове, о любви, об армейской службе, о далекой Якутии, о тайге и горах: «Вдоль уступов скользких / Цокает ручей. / Горизонт меж конских / Смотрится ушей». Стихи простые и чистые, «словно небо — после грозы».
Зарница славы полыхнула на горизонте с появлением «Тарусских страниц». Опубликованная здесь повесть в стихах «Шофер» Корнилова читалась и перечитывалась. То было время простых историй, обычных человеческих чувств и ясных идей. Четкое, понятное время, камертоном которому служил XX съезд. И простая история хорошего парня — московского таксиста, уехавшего на целину, — брала за душу и житейскими перипетиями, и политическим контекстом, в котором они происходили.
Прочитав «Шофера», Корнилова захотел послушать Корней Чуковский. 16 августа 1962 года в его дневнике появилась запись: «Корнилов был /…/ Высокий лоб, острижен под машинку, очень начитан. Говорлив, поэтичен и нежен. /…/ Впечатление подлинности каждого слова».
Владимиру Корнилову смолоду везло на людей. Он был вхож к Ахматовой, которая относила его к числу самых одаренных стихотворцев (наряду с Петровых, Тарковским, Самойловым). Он дружил с Лидией Чуковской.
В начале 60-х, скрываясь от ленинградского КГБ, Иосиф Бродский как-то раз переночевал в Москве у Корнилова. Их отношения навряд ли были простыми — слишком разный склад личности! Но вот характерный случай: Бродский сочинил лихую песенку про Лили Марлен — ее с восторгом пела питерская богема. (Ахматова сказала: «Я давно не слышала ничего такого циничного».) Спустя четверть века Корнилов как будто взялся ответить Бродскому в стихотворении «Трофейный фильм» (1986):
Не заманивай в юность — эту пору
Не терплю безо всякого разбору,
Вся она мне не по сердцу, не впору.
Костью в горле стала поперек.
Там на всех на углах в устах иконы,
В городах, в деревнях тайги законы,
И молчат в серых ватниках колонны,
Но зато поет Марика Рокк.
Сохранившаяся на годы — навсегда! — детская непосредственность, наивность и максимализм подростка. «Он берет все в лоб, обычно это худо, а ему удается», — подмечала наблюдательная Анна Андреевна.
Старшие современники — Ахматова, Чуковский — более всего ценили умение (и стремление) Корнилова «ввести в поэзию теперешнюю разговорную речь, язык прозы». «Нужно, чтобы кто-нибудь этим занимался», — говорила Ахматова. И хотя этим занимались и другие (например, Слуцкий, Межиров), по-видимому, именно у Корнилова прозаизация стиха, достигая своих пределов, выступала в абсолютном виде. Казалось, он не стих гонит сквозь прозу, наоборот, прозу вгоняет в стих, создавая, по выражению Лидии Чуковской, «новую гармонию из антигармонического материала».
Стих Корнилова прост и наг, как дерево без коры, напрочь лишен хоть каких изысков и ухищрений — за исключением, быть может, инверсий, также сокращающих путь к разговорной речи. И еще — аллитерации, заставляющие слово петь с четко-звучной определенностью. Он — принципиальный антиформалист, стремящийся к тому, чтобы техника была как можно меньше заметна. Главное — движение чувства и мысли в их неразделенности.
За «прозаизм» поэт держится с отчаянным упорством и начинает отсчет поэтического времени не с Ломоносова, а с Державина. Накрепко эта «эстетика простоты» повязана с нравственным максимализмом и, пожалуй, из него и вырастает. Что подтверждает новый жанр, в котором поэт стал работать: короткие поэмы 1996—1997 годов — «Суета сует», «Глухота», «Бомж», — печальные песни нового времени, откуда пронзительнее и безнадежнее видятся люди и события давно ушедшие. И все хорошее, что было, что потерял. И тем хуже то плохое, что есть сейчас.
Короткая строка, отрывистая речь — в жанре ночного разговора на кухне 60-х; споры, в которых все спорят и все заодно. Вот мрачный перепляс «Суеты сует»: «А на нашей родине / Пляс иной. / Стал ее мелодией / Волчий вой, / Понеслась неистово / И в отрыв, / Миру правды-истины / Не открыв, / Вся в разбое, в рэкете, / В клевете…/ Сдохли гуси-лебеди / В лебеде».
Столько печали, сколько вобрали в себя стихи Корнилова, вряд ли найдется еще у какого поэта его поколения — он меланхолик по преимуществу. Наверное, из всех качеств русских поэтов ближе всего ему некрасовская хандра да мрачность и безысходность Ходасевича. Тема смерти, похорон — сквозная:
Погост — последняя веха,
А также верный итог:
С отечеством человека
Сроднят на вечный срок.
В стихотворении Корнилова «Похороны» (1963) имя Пастернака не упоминалось — так безымянной контрабандой они и были напечатаны в «Новом мире» (1964, № 12). Считалось почему-то, что начальство не поняло — может, так оно и было. Но читатели очень хорошо понимали, о ком здесь речь…
Мы хоронили старика
А было всё не просто
Была дорога далека
От дома до погоста.
И падал полуденный зной,
И день склонялся низко
Перед высокой простотой
Тех похорон российских.
Владимир Корнилов — один из самых верных и самых последовательных адептов «шестидесятничества». Особенно в той части, которая затрагивает нравственные постулаты. Он изначально свято верил в то, что поэты живут по некоему неписаному кодексу, восходящему к великим традициям русской литературы. Верил с излишней прямолинейностью, с буквальностью, исключающей компромисс. Он, может быть, последний наш моралист, проживавший жизнь, не отступая от этого кодекса, хотя порой и страдая от этого.
Диссидентские тропы приводили к границе и за нее. Однако дилемму — уехать или остаться — он решил сразу:
…И не слышу ваших коней,
Стука рельс, самолетного лая.
На своей земле околей…
Потихоньку околеваю.
(«Неподвижность», 1973)
Но тема отъезда, эмиграции продолжает мучить его. Глухой настойчивой струной в неподвижном тумане — когда времени нет, и нет, кажется, истории и вообще ничего нет! — звучит она. Это возможное разрешение судьбы: «Иные умаются скоро / И прочь от осин и полян,/ И прочь от раздора и спора / Наладятся за океан./ Другие, невзгоду осиля, / Обугленным духом тверды,/ Ждать будут явленья России,/ Какая была до Орды./ И что-то придумают третьи…» Укор другу: « Я никому не слагаю стансы / И никого не виню ни в чем. / Ты взял уехал. Я взял остался,/ Стало быть, разное пиво пьем». И заклинание для себя самого: «И помнили только одно: / Что нет ни второго, ни третьего, / Что только такое дано,/ И нет за Москвой Шереметьева,/ А лишь незабудки в росе / И рельсы в предутреннем инее./ И синие лес и шоссе, / И местные авиалинии…»
Во время процесса исключения из Союза писателей Михаил Алексеев, вспомнив, как «кровь свою проливал под Сталинградом», потребовал, чтобы Корнилов сказал, что он делал в 41-м… Меж тем Корнилов был тогда ребенком и жил в эвакуации, в Сибири. Однако ответ на вопрос о 41-м годе, о начале войны у него был — именно в это время разворачивается действие его первой повести «Девочки и дамочки». В прозе — с множеством персонажей, точным описанием атмосферы первых месяцев войны во всю мощь развернулась его способность к уловлению живой жизни.
Рассказ о женщинах, строивших оборонительные рубежи под Москвой, удивляет сугубой достоверностью — вчувствованием в ситуации мысли и переживания, свидетелем которых автор быть не мог. И в книге, собравшей под одной обложкой произведения писателей-фронтовиков (Воробьева, Казакевича, Астафьева, Окуджавы, Быкова и Кондратьева), его «Девочки и дамочки» читаются как повесть, написанная очевидцем.
Роман «Демобилизация» тоже вышел на Западе. Время действия — 54-й год. Интереснейшая эпоха, когда все только начинало переворачиваться: неясные ожидания, смутные предчувствия, ощущение начала перелома. Герой романа пишет реферат «О насморке фурштатского солдата» — о «контурах личности самого ничтожного обозника», о свободе выбора. В сущности, все это — о советском человеке, как он представляется советскому человеку… Контрапунктом возникает образ Сталина, который является к автору реферата в смутном сне. Сталин вполне человечен, симпатичен и даже благожелателен: «Обозник или фурштатский солдат тоже человек, простой русский воин, и без него мы бы не выиграли войну. Правда, лейтенант? — подмигивает Сталин Курчеву, а того уже бьет мелкая дрожь». Странный этот сон — парадигма отношения к недавно умершему вождю, архетип нашего коллективного бессознательного.
Глубинная тяга влечет человека к отцу-вождю, но личностное начало — протестует. На этом зиждется вся идеология (и психология) «шестидесятничества», а отношение к Хрущеву и к Брежневу — лишь паллиативы отношения к Сталину. Так рождается бунт, так выстраивается новая система ценностей, когда какой-нибудь Наполеон полноправно уравнивается в правах с солдатом-обозником. А малозаметной и нелепой единице отдается предпочтение перед величественной красотой множества: