Выбрать главу

— Нет, я знаю. Это всё. Каждый день скорые, дикая боль, хоспис…

Стремясь как-то разрядить обстановку, я сказал, что на рождественских каникулах непременно к нему заеду.

— Да-да… Заезжайте, — слабо ответил Владимир Николаевич и положил трубку.

Через десять дней его не стало.
* * *
Владимира Николаевича Корнилова я узнал всего за три года до его смерти. Однако написать о нем — считаю своим долгом. И вот почему. Мне кажется, о поэте Корнилове сказано досадно мало. И потому даже заметки человека, с ним не коротко и не протяженно знакомого, будут небесполезны. Ведь был Владимир Николаевич и поэтом, и человеком редкостным! Впервые прочитав его маленькую книжечку, вышедшую в 1989 году в библиотечке «Огонька», я долго не мог прийти в себя. Вот что нужно было русской поэзии! Музыка коротких строк. Нагое повествование, закованное в ритм. Никаких красот и излишеств: только основное, одна суть. Вдруг показалось: поэзия не в звуке и даже не в смысле, а в их сжатии. В сжатии — до крупиц, до кристаллической решетки, до боли — образов, сравнений, строк. В удлинении пауз, в протаптывании узеньких звуковых дорожек к самому великому и дорогому, что есть в поэзии: к словам молчания. С той огоньковской книжечки я стал за его стихами следить, стал потихоньку выстраивать в сознании — правда, мозаично, обрывками — и сам облик поэта, стал осторожно реконструировать его жизнь. И поэтому, когда он (по моей просьбе) принес стихи для публикации в «Книжном обозрении», я уже чувствовал и знал: передо мной самый, пожалуй, крупный из традиционных поэтов современной России. Я не оговорился и ничуть не преувеличиваю: так думал тогда, так думаю сейчас. К сожалению, как и многие крупные, и именно поэтому не реализовавшиеся явления нашей жизни, Корнилов так и остался в тени своих шустрых и шумных собратьев по перу. А в тот осенний день он поразил меня бледностью, даже мраморностью лица и одновременно четкостью и какой-то «промытостью» простых и тихих мыслей.

— Здесь мои последние стихи. Некоторые из них печатались, другие — нет. Я их кое-кому уже показывал. Не всем они нравятся.

Он был внутренне чем-то озабочен и, может, поэтому, не обращая внимания на явную свою физическую слабость, спешил. Но и будучи ограниченным во времени, сразу же предложил звонить ему, а кроме того, подарил свою только что вышедшую книгу «Суета сует». Вид поэта часто говорит больше, чем его стихи. И яснее раскрывает то, что нередко утаивается (умышленно или неумышленно) в стихотворных строках. Сколько раз так было: прочтешь стихи, вроде притрешься к ним сердцем, привалишься плечом, а увидел поэта или поэтессу — и все, конец! Конец слиянию образа и слова: больше книгу не раскроешь, по журналам стихи выискивать не будешь! Вид Корнилова полностью соответствовал его стихам. В моей жизни так было, кажется, впервые: носитель поэтического смысла и сам смысл слились, источник звука и звук — гармонически соединились. Как только за Владимиром Николаевичем закрылась дверь, я по старой и невыводимой привычке тут же раскрыл его книгу наугад, имея в виду конечно же всем известное: вдруг книга ответит на какие-то твои собственные предчувствия, запросы, надежды. Книга открылась на неизвестном мне стихотворении «Чехарда». Я прочел:
Умер старый педераст. Некрасив он был. Неловок, Неактивен, честен, робок, Вечно ждал, что Бог подаст.
Но не подавал Господь И не удобрял ту почву, И не мог страдалец порчу Силой воли побороть.
Долго жил, старел, свой пыл Не расходуя на женщин, — Вежлив. Нежен и отвержен, Он тинейджеров любил.
Безответная любовь Извела. Душой изранен, Чуждый нам, как марсианин, Умер старец голубой…
Я вздрогнул и закрыл книгу. Это было вовсе не то — высокое, жизнеопределяющее, вечное, — что хотел выхватить я из книги! И в то же время это было настолько в русле моих тогдашних житейских и служебных обстоятельств, что вся моя копившаяся чуть не год ненависть, все презрение и отвращение к «старцам» и нестарцам, подобным описанному в стихе, — вдруг рассыпались, улетучились. Я подумал: «Черт с ними со всеми! В смерти все сравняемся…» На минуту, на час, на день стало свободней дышать, легче жить. Мысль о том, что надо прощать всех — успокоила, уравновесила… Стихи Корнилова из новой его книги, как, впрочем, и другие его стихи, продолжали во мне жить, мы стали перезваниваться, несколько раз встречались. Правда, о стихах Владимир Николаевич говорил мало, чаще сворачивал на прозу. Прочитав несколько моих рассказов и две повести, он все время возвращался к тревожившей его проблеме соотношения прозаического и поэтического повествования.

— Я неудавшийся прозаик, — не единожды сокрушался он. — Не успел я к прозе как следует перейти. А надо было успеть! Да, не успел. Потому-то и вернулся к стихам.

Мои возражения о том, что он великолепно удавшийся поэт, Корнилов слушал вполуха, терпеливо давал высказаться, но потом опять возвращался к сходным мыслям. После публикации моих новых рассказов в «Дружбе народов» в середине 2000 года он позвонил и впервые, не останавливаясь на недостатках и достоинствах прозы, сказал:

— Я не спал всю ночь. Неужели то, что вы написали про эту маленькую девочку, — кажется, ее зовут Гашка — правда? Скажите, вы этот сюжет выдумали?

Уже предчувствуя, что правду ему будет выслушать тяжело, я, чуть поколебавшись, сказал, как оно и было. Сказал, что видел похожую девочку сам и что история ее мной лишь упорядочена, детализирована и увязана с конкретным местом действия. Он долго молчал (я даже подумал, не отключился ли телефон), потом сказал:

— Я предчувствовал, что все наши перемены этим и закончатся. Я об этой девочке и о всех наших перетрясках и реформах всю ночь думал. Мне трудно это совместить. Такой рассказ — это же атомная бомба. Не сгущайте больше до такой темноты!..

К тому времени я уже начал понимать, в чем совершенно непохож Владимир Николаевич на других поэтов, да и на других правозащитников тоже. Какая-то неотверделость во взгляде на жизнь, какая-то высокотворческая «незаданность» подходов, которая свойственна, может, одним лишь крупным философам или священнослужителям, сквозила во всех словах его, во всех поступках. Казалось, чего легче: после всех исключений и духовных избиений, после всех советских мытарств — почивай себе на лаврах. Ведь победила твоя «партия», победили и проводят в жизнь свои принципы «твои» люди! Но пиррова победа российской демократии над своим же народом Корнилова не вдохновляла.
Считали: всё дело в строе, И переменили строй, И стали беднее втрое И злее, само собой…
Меняли шило на мыло И собственность на права, А необходимо было Себя поменять сперва.
Мысль всех религий и многих философий отлилась вдруг в единственно возможную концовку стихотворения у не слишком к религии и философии склонного Корнилова. Почему так произошло? Ведь в разговорах со мной (наверное, и с другими) он часто повторял: «Я для себя проблему Бога еще до конца не решил». Мне не просто было осознать, как этот человек, не решивший для себя проблему Бога, вдруг постигает и высказывает вполне пророческие вещи. Но потом такое проникновение в глубинные слои жизни осозналось довольно просто: во-первых, дух дышит, где хочет. А во-вторых, истина текуча. То есть в каждый из моментов бытия к нам (к любому из нас) притекает новая истина. Надо только уметь поймать ее: языком ли, ртом ли, кончиком пера! Истина данного мига и есть истина мира вообще. Потому что мир из таких моментов и мгновений, из их атомов и молекул и состоит. А раз так, то, стало быть, нечеловеческий груз и труд по удержанию и сохранению этих истин ложится именно на плечи тех, кто такие моменты профессионально постигает: на плечи поэтов, общественных деятелей, проповедников.