— В ваших стихах — казалось бы, антикнижных, живых, разговорных, даже подчас просторечных — масса, если вчитаться, вольных цитат, реминисценций, перекличек. Интересно, что по этой линии гораздо больше вы связаны с мировой прозой, нежели с лирикой. Вы постоянно окликаете Толстого, Достоевского, Чехова, а также Диккенса, Хемингуэя, Джека Лондона и прочее, и прочее. Что вашей лирике дает эта постоянная подключенность к различным слоям прозы?
— Опять же не думаю, что это мое достоинство. Тут, наверное, имеет место какая-то попытка опереться, как на костыль или на посох. Теперь, в последнее время, у меня подобных перекличек с чужой прозой меньше: меня все больше тянет к чистой лирике, к вечности… Я ведь уже говорил, что раньше я не очень ценил Фета, а теперь ценю — за непосредственность лирического чувства.
— А есть такие прозаики, чье присутствие в литературе действует на вас особенно будоражащим образом?
— Конечно. Достоевский. И «Бесы», и «Подростка» я читал не просто много раз — жил ими. Моя первая прозаическая вещь «Без рук, без ног» написана под сильным влиянием «Подростка»…
— Скажите, вы испытываете счастье от литературной работы?
— Для меня как литератора (если можно себя так назвать) характерно состояние вечного кризиса. Сколько себя помню, вечно был недоволен собой, вечно мне не писалось, вечно не удавалось…
— И неужто ни одного мига, когда — как у Блока — «сегодня я гений»?
— Нет, что вы. Редко-редко чувствуешь: что-то получилось. И в такие моменты веришь, что Бог есть, но, с другой стороны, думаешь: у Бога столько дел и забот, что откуда у него время подсказывать мне рифму, слово или поворот?
— Вы очень рано параллельно со стихами стали писать поэмы — назову наиболее значительные «Заполночь» (1960) и «Пасха 1961 года» (1962). Каких свойств требует от автора поэма (в отличие от лирического стихотворения)? Разница творческого состояния, необходимого для этих жанров?
— А я бы не сказал, что все эти большие вещи у меня — поэмы. По-настоящему поэма у меня, только одна — «Прощание». Остальные — просто повести в стихах.
— Уточните: какая разница между поэмой и повестью в стихах?
— Огромная. Возьмем для примера Пушкина. Скажем, «Цыгане» — никакая не поэма. Это именно повесть в стихах. Настоящая поэма у Пушкина лишь одна — «Медный всадник». Поэма — это не сюжетная вещь, это лирическая эпопея, где сразу много тем и мыслей завязаны в один узел, где как бы множество проводов подходят к одному пульту. Недаром Гоголь назвал «Мертвые души» поэмой: там очень многое сошлось. Поэма — жанр огромной ответственности… Вообще же русских поэм мало.
— Ну какие все-таки кроме «Медного всадника»?
— «Демон». Хотя в нем важен сюжет, но он не первостепенен.
— А «Поэма без героя» — поэма?
— Конечно. В ней Ахматова многое переплетает и зашифровывает… Но самая значительная русская поэма XX века — «Двенадцать», хотя она и погубила Блока.
— А как вы думаете, почему наш с вами любимый Борис Слуцкий не написал ни одной поэмы, даже близко к этому жанру не подошел? Отчего, в самом деле?
— Причин много. Одну — семистепенную — я, кажется, могу назвать… Слуцкий никогда не писал стихи на бумаге. Он (как Зощенко — рассказы) сочинял стихи в уме; у него даже черновиков нету. У Слуцкого были большие — специально переплетенные — тетради без линеек, куда он начисто записывал свои стихи почти печатными буквами. Поэму таким способом не напишешь. Я его не раз спрашивал: «Чехов не писал романов, а вы вот не пишете поэм, почему?» Слуцкий отвечал: «Да, не пишу, потому что для поэмы у меня не хватает мыслей».
— Это у него-то! Он как раз поэт мощной мысли.
— Да. Но поэма — это произведение не одной-единственной мысли, а это как симфония, тут надо вводить массу инструментов. А Слуцкий был поэт одного инструмента. Поэма — жанр разноголосья, она требует разных партий, контрапунктов, многоцветья. Слуцкий же был поэтом одного столкновения — черного с белым.
— Вы любите Бродского?
— Да, Бродского люблю, но не люблю его подражателей. От Бродского, если я читаю его много, устаю (как и от Цветаевой), а от Пастернака — никогда. Но, возможно, это особенности моего восприятия. Вообще же чтение стихов — работа.
— Конечно, это работа, и вы ее, насколько я знаю, любите. Вы весьма внимательно и пристрастно следите за современной русской поэзией, о кризисе которой сейчас часто говорят. Вот и у вас есть такие строчки 1987 года:
— Кризис в литературе, в отличие от кризиса в экономике, — дело естественное, и он никого не должен тревожить. Я не очень уверен, что мы в ближайшие годы справимся с экономической разрухой, но уверен, что с поэзией и с прозой все будет в порядке. Появятся великие романы и замечательные стихи. Правда, может быть, читателей у них будет меньше, чем в прежние годы. Когда мы отойдем от политики (она необходима, но в ней столько сиюминутного и даже суетного), то в этом развороченном безумном государстве, в грязной, дикой и полуголодной Москве прозвучит то, что может единственно спасти человека от ужаса: стихи. Другое дело, что не все их услышат. Но кто-то напишет и кто-то услышит. (Вообще, неверно, что вы берете интервью у меня; я бы должен брать его у вас: нынче мудрее тот, кто моложе!) Теперь вся надежда на молодежь, ибо, может быть, через безобразие она обретет внутренний порядок.