Выбрать главу

– Я с моим ять!

От матери я унаследовала Музыку, Романтизм и Германию. Просто – Музыку. Всю себя.

Музыку я определенно чувствую Германией (как любовность – Францией, тоску – Россией), Есть такая страна – музыка, жители – германцы.

Персияночка Разина и Ундина. Обеих любили, обеих бросили. Смерть водою. Сон Разина (в моих стихах) и сон Рыцаря (у Lamotte-Fouqué и у Жуковского).

И оба: и Разин и Рыцарь должны были погибнуть от любимой, – только Персияночка приходит со всем коварством Нелюбящей и Персии – «за башмачком», а Ундина со всей преданностью Любящей и Германии – за поцелуем.

Treue[66] – как это звучит!

А французы из своей fidélité [67] сумели сделать только Fidele (Фидельку!).

Есть у Гейне пророчество о нашей революции: «...und ich sage euch, es wird einmal ein Winter kommen, wo der ganze Schnee im Norden Blut sein wird...»[68]

У Гейне, вообще, любопытно о России. О демократичности нации. О Петре – державном революционере (Венчаной Революции).

– Гейне! – Книгу, которую я бы написала. И – без архивов, вне роскоши личного проникновения, просто – с глазу на глаз с шестью томами ужаснейшего немецкого издания конца восьмидесятых годов. (Иллюстрированные стихи! И так как Гейне – часто о женщинах, – сплошные колбасы!)

Гейне всегда покроет всякое событие моей жизни, и не потому что я... (событие, жизнь) слабы: он – силен!

Столкнуться – и, не извинившись, разойтись – какая грубость в этом жесте! Вспоминаю Гейне, который, приехав в Париж, нарочно старался, чтобы его толкнули – чтобы только услышать извинение.

В Гейне Германия и Романия соцарствуют. Только одного такого еще знаю – иной строй, иная тема души, иной масштаб – но в двуродинности своей Гейне – равного: Ромена Роллана.

Но Ромен Роллан, по слухам, галло-германец, Гейне – как все знают – еврей. И чудо объяснимо. Я бы хотела необъяснимого (настоящего) чуда: француз целиком и любит (чует) Германию, как германец, германец целиком и любит (чует) Францию, как француз. Я не о стилизациях говорю – легки, скучны – о пробитых тупиках и раздвинутых границах рождения и крови. Об органическом (национальном) творении, не связанном с зоологией. Словом, чтобы галл создал новую Песнь о Нибелунгах, а германец – новую песнь о Роланде.

Это не «может» быть, это должно быть.

Die blinde Mathilde[69] – воспоминание детства. Во Фрейбурге, в пансионе, к нам каждое воскресенье приходила женщина – die blinde Mathilde. Она ходила в синем сатиновом платье – лет сорок пять – полузакрытые голубые глаза – желтое лицо. Каждая девочка, по очереди, должна была писать ей письма и наклеивать, на свои деньги, марки. Когда письма кончались, она в благодарность садилась за рояль и пела.

Немецким девочкам: «Ich kenn ein Kätzlein wunderschön»[70]

Нам с Асей: «Der rothe Sarafan»[71].

Теперь вопрос: кому blinde Mathilde столько писала? Ответивший на вопрос напишет роман.

Как я любила – с тоской любила! до безумия любила! – Шварцвальд. Золотистые долины, гулкие, грозно-уютные леса – не говорю уже о деревне, с надписями, на харчевенных щитах: «Zum Adler», «Zum Löwen»[72]. (Если бы у меня была харчевня, я бы ее назвала: «Zum Kukuck»[73]).

Никогда не забуду голоса, каким хозяин маленького Gasthaus «Zum Engel»[74] в маленьком Шварцвальде, указывая на единственный в зале портрет императора Наполеона, восклицал:

– Das war ein Kerl![75]

И после явствующей полное удовлетворение паузы:

– Der hat's der Welt auf die Wand gemahlt, was wollen heisst![76]

После Эккермана могу читать только «Mémorial de Sainté-Hélénе» Ласказа – и если я кому-нибудь завидовала в жизни – то только Эккерману и Ласказу.

Странно. Здесь апогей счастья, там апогей несчастья, и от обеих книг одинаковая грусть – точно Гёте был тоже сослан в Веймар!

О, Наполеон уже для Гёте (1829 г.) был легендой!

О, Наполеон уже для Наполеона (1815 г.) был легендой!

Гёте, умиляющийся над вывернутым наизнанку зеленым мундиром Наполеона.

В Гёте мне мешает «Farbenlehre»[77], в Наполеоне – все его походы.

(Ревность)

Иду недавно по Кузнецкому и вдруг, на вывеске: «Farbenlehre». Я обмерла.

Подхожу ближе: «Fabergé»[78].

Во мне много душ. Но главная моя душа – германская. Во мне много рек, но главная моя река – Рейн. Вид готических букв сразу ставит меня на башню: на самый высший зубец! (Не буквы, а зубцы. Zacken[79] – какое великолепие!) В германском гимне я растворяюсь.

Lieb Vaterland, magst ruhig sein[80].

Вы только прислушайтесь к этому magst, – точно лев – львенку! Ведь это сам Рейн говорит: Vater Rhein![81] Как же тут не быть спокойным?!

Когда меня спрашивают: кто ваш любимый поэт, я захлебываюсь, потом сразу выбрасываю десяток германских имен. Мне, чтобы ответить сразу, надо десять ртов, чтобы хором, единовременно. Местничество поэтов в сердцах куда жесточе придворного. Каждый хочет быть первым, потому что есть первый, каждый хочет быть единым, потому что нет второго. Гейне ревнует меня к Платену, Платен к Гёльдерлину, Гёльдерлин к Гёте, только Гёте ни к кому не ревнует: Бог!