Кузьмич снисходительно отнимает у меня пучок соломы, сплевывает на него, как на пеньку, и начинает крутить. Жгутик сам так и обвился вокруг хохолка, — Кузьмич только пальцем обвел.
— Понял? — молодцевато спрашивает он меня.
— Понял, — отвечаю я. — Но почему ты раньше так не завязывал? Ты умел и не завязывал. Ты скрывал, что умеешь, — а это симуляция.
Андрей Кузьмич растерянно поправляет на. себе полушубок, пытается улыбнуться, чтобы все это под конец обратить в шутку. Но я смотрю серьезно. Нужно, чтоб ему было стыдно.
Для памяти: мешки.
Гришечка бежит к нам напрямик, по сугробам и издали кричит что-то. Не скоро делается понятно, в чем дело. Пруд вымерз, воды нет. Сейчас лошадям не хватило затхлой, грязной воды со дна. На остальных конюх тягал воду из колодца с валом.
На конюшне стоят тридцать восемь лошадей. Из них тридцать рабочих, которые сейчас подкармливаются и готовятся в плуг. Лошади стоят с высоко поднятыми задами. Навоз не вычищается. Так у всех лошадей, и у Магомета. Конюх говорит, что это ничего, но это не ничего, а никуда не годится. Неправильное кровообращение, тяжесть живота напирает на дыхательные органы, неравномерно напрягаются мышцы. Вообще — вредно.
Для памяти: нагоняй конюху.
4 марта
Скот поили весь день. Скотник Тарас Кузьмич, брат Андрея Кузьмича, вручную вытащил сто сорок ведер.
Лошадей гоняли на речку, за три версты.
Пруд расположен на околице. Под снегом его впадина занимает около га площади. Спрашиваю, когда чистили пруд?
Чистили летом 1914 года. Лето было сухое. Не дочистили потому, что мужчин забрали на войну.
Для памяти: пруд.
5 марта
Полдня сидели с кузнецом, определяя ему норму выработки. Седой и грязный, поминутно сморкающийся и утирающий слезы, кузнец все время представлялся самоучкой, стариком, слабосильным, больным.
— Сколько станов ты за день окуешь?
— Какие станы, — неопределенно говорит он.
— Обыкновенные, под крестьянскую телегу.
— Уголь каменный или кора?
— Каменный.
— Ну, так сколько ж? — спрашивает он меня, готовый замахать руками, если я скажу, сколько он может.
— Да я не знаю сколько, говори ты.
— Что ж говорить, — опять начинает он сморкаться, чтобы только помедлить несколько до того, как ему все же придется что-нибудь сказать. Кузнец не верит, что в колхозе можно что-нибудь заработать. Он бездетен, лет ему за пятьдесят. Ему кажется, что в колхоз он вступил от страха остаться одному на белом свете, без дров, без горячей пищи и своего угла. Поработаю, думает он, и останусь при колхозе со старухой, на обеспечении.
— Пару колес ты все-таки за день с подмастерком окуешь? — спрашиваю я, нарочно предлагая ему самую минимальную норму.
— Пару колес? — переспрашивает он и чуть-чуть не соглашается, но опасаясь, что над ним смеются, говорит с раздражением и упреком: — Пару колес подмастерок и без меня окует. А я, какой ни старик, а сказать, что не могу, когда могу, — не могу. Я какой ни старик, — еще выше взял он, — но в день, если хороший уголь, два стана подпояшу.
Он сказал и насупился, как человек, который на обиду отвечает сдержанно и с достоинством. Но он указал больше, чем может. Мы остановились на полутора станах.
— А если ты окуешь два — тебе будет записан трудодень с третью; а если два с половиной — трудодень с двумя третями.
Одна и две трети до него не доходят. Тогда я говорю, что два стана колес — трудодень с четвертью, а два с половиной — полтора трудодня, даже немного больше.
— Ага, — кивает он головой, но растерянность непонимающего еще видна в этом кивке.
— Допустим, — опять начинаю я, — ты за полтора стана, за норму — получишь рубль. Теперь, если ты окуешь два стана — ты получишь рубль двадцать пять, а если два с половиной — полтора рубля, и так далее.
— Ага, — радостно разевает он рот, — понял, понял, понял! Значит, мне положен рубль в день?
— Нет, нет! Ничего тебе не положено. И потом, если ты окуешь один стан, то получишь три четверти трудодня, то есть если трудодень будет оценен в рубль, то ты получишь семьдесят пять копеек.
— Во-во-во! — захлебывается кузнец.
Он понял. А главное — он знает теперь, как считать.
6 марта
Люди, всю жизнь умевшие считать «до ста», теперь должны разбираться в дробях. Не будем говорить о рядовом колхознике, о Степане и Марфе Кравченковых, по бригадиру, например Андрею Кузьмичу Дворецкому, нужно знать и дроби.
Я не умею считать на счетах. Всякий раз мне приходится обращаться к Ерофееву. И хотя он затем и сидит, чтобы считать, хотя я и могу ему, как говорится, предложить считать, он это делает весьма снисходительно и, как мне кажется, несколько злорадно. Он знает, что я не могу его проверить.
— Возьмите счеты, — обращаюсь сегодня к нему. А он вздумал пошутить:
— Возьмите сами.
— Возьмите счеты, — повторяю я, не меняя тона.
— Эх, — опять шутливо морщится он, протягивая руку за ними.
Вообще он ведет себя как-то уж очень независимо. Бывший «культурный хозяин», «интенсивник» и «опытник», имевший популярность (о нем писали в газетах, и сам он писал о своих корнеплодах), он и сейчас, ведя счетное дело, воображает, что построение социализма в Лысковском сельсовете всецело зависит от него.
Правда, умри он сейчас или заболей, я не знаю, что было бы. Выработка рабочей программы — это такое дело, что нужно считать и подсчитывать, считать и подсчитывать. Впрочем, нельзя же с точки зрения личной неприязни смотреть на человека. Он член колхоза. Мы его используем по специальности.
А откуда у него эта специальность?
Производственное совещание длилось до двенадцати часов ночи.
Отнесенные к легкой группе, узнав, что им за рабочий день будет засчитываться полтрудодня, недоумевали:
— Как же это так? Будешь работать день, а написано будет полдня.
— Товарищи, — поднимаюсь я, глядя на кузнеца, — может, кто-нибудь объяснит?
— Я могу пояснить, — лениво поднимает руку Ерофеев, как успевающий, избалованный ученик.
— Нет, зачем же, — отвожу я его, — вот товарищ Григорьев объяснит…
Польщенный кузнец встает, вынимает из кармана грязную тряпочку, сморкается и, обращаясь к пареньку, который недоумевал, строго вычитывает его, то передразнивая, то грозя:
— Чего тебе непонятно? Работай — вот и будет попятно. А то ты, я вижу, работать-ки не хочешь. «Как же это так?» «Будешь работать день — запишут полдня». А вот как это: ты, предположим, за день не сделаешь и четверти того, что я, а тебе все-таки запишут полдня. А выработаешь пол того, что я, — тебе день запишут. Понял? Вас драть надо! — с сожалением протянул он, садясь на место.
— Своих дери, — буркнул малец, намекая на бездетность кузнеца, но успокоился.
Гляжу я на этого мальца. Ему лет восемнадцать. Работать он, говоря по совести, не хочет, его, как говорится, «не пошлешь»… В колхозе он только до весны, а там уедет. Это хорошо. Пооботрется. И не важно, что он из Кузнецовой проповеди ничего не понял, важно, что взрослым колхозникам, отцам и матерям, эта проповедь понравилась.
Но когда я начинаю говорить о соревновании, возникают новые недоумения. Соревнование понимается как какая-то особая нагрузка сверх норм. Один счетовод, заложив ногу в валенке с блестящей глубокой калошей на другую такую же ногу, отзывается:
— Соцсоревнование и ударничество!