Ее ноги и руки, раньше округлые и налитые, похудели и стали похожи на бамбуковые жерди. Когда ее грудь простукивали, раздавался такой звук, словно это была пустотелая кукла из папье-маше. А скоро она перестала поворачивать голову и в сторону своих любимых птичьих потрошков.
Чтобы пробудить у нее аппетит, он однажды разложил на приступке веранды свежевыловленную морскую рыбу и принялся рассказывать ей о своих приобретениях:
— Это морской Пьеро, уставший танцевать, — рыба «удильщик» или «морской черт». Это — полосатая креветка курума-эби, а креветка — это поверженный морской воин в шлеме и панцире. Эта ставрида — на самом-то деле лист с дерева, сорванный бурей.
— Лучше бы почитал мне Священное Писание, — сказала она.
Держа в руке рыбу, подобно апостолу Павлу, он, пораженный тяжелым предчувствием, повернулся и взглянул на нее.
— Я уже ничего есть не хочу. Я хочу, чтобы ты раз в день читал мне Священное Писание.
Он вытащил замызганную Библию и с того дня стал читать ей:
— «Господи! услышь молитву мою, и вопль мой да придет к Тебе. Не скрывай лица Твоего от меня; в день скорби моей приклони ко мне ухо Твое; в день, [когда] воззову [к Тебе], скоро услышь меня; ибо исчезли, как дым, дни мои, и кости мои обожжены, как головня; сердце мое поражено, и иссохло, как трава, так что я забываю есть хлеб мой; от голоса стенания моего кости мои прильпнули к плоти моей»[6].
Но несчастья продолжались. Однажды утром, после того как всю ночь бушевал ветер, из прудика во дворе сбежала та медлительная черепаха.
Состояние жены все ухудшалось, и он уже почти не отходил от ее постели. Изо рта ее ежеминутно вылетала мокрота. Сама она была не в состоянии ее вытереть, а кроме него это делать было некому. И еще она жаловалась, что сильно болит живот. Раз по пять в сутки, и днем и ночью, ее сотрясали приступы кашля. Эти пароксизмы были так тяжелы, что она принималась раздирать ногтями кожу на груди. Он считал, что, в отличие от больной, сам он должен сохранять самообладание. Однако чем спокойнее он держался, тем больше это вызывало ее гнев, и посреди своих мучений, не переставая кашлять, она принималась бранить его.
— Человек так страдает, а ты… а ты… ты думаешь о другом!
— Ну успокойся, что сейчас препираться…
— Ты так спокоен, я просто не могу этого видеть!
— Но ведь сейчас я занят, вокруг тебя хлопочу…
— Мне это надоело!
Она выхватила из его рук салфетку, резким движением смазала мокроту и бросила салфетку в него.
Одной рукой он промокал пот, выступавший на всем ее теле, а другой должен был непрестанно вытирать с ее лица мокроту. Он сидел на корточках, и ноги его затекли. Она, в крайнем изнеможении уставясь в потолок, трясла обеими руками, колотила по его груди. Полотенце, которым он обтирал ее, запуталось в ее ночной рубашке. Она отбросила ногой одеяло и судорожно изгибаясь, попыталась приподняться.
— Нельзя, нельзя, не двигайся.
— Не могу больше, сил нет…
— Успокойся!
— Не могу больше…
— Да ведь совсем плохо может стать!
— Да наплевать!
Выдерживая, словно щит, град ее ударов, он продолжал рукой растирать ее ставшую шершавой грудь.
И он подумал, что даже эти минуты своих наивысших терзаний ему переносить легче — по сравнению с теми муками ревности, которые он испытывал, пока жена была здорова. Он вдруг осознал, что более счастлив теперь, когда она так больна и легкие ее начали разлагаться, чем когда плоть ее была в полном порядке.
«Это что-то новенькое. Ну что же, остается принять и это».
Всякий раз, когда он вспоминал об этом, он начинал громко смеяться, глядя в окно на море.
Тогда жена, снова оседлав свою «теорию из клетки», горестно смотрела на него.
— Хватит уж, я ведь прекрасно знаю, почему ты смеешься.
— Да нет, просто когда ты так тихонько лежишь, это чем-то даже лучше, чем будет потом — когда ты выздоровеешь, захочешь носить европейские платья и веселиться. А сейчас ты стала такой бледной — знаешь, у тебя прямо-таки аристократическая бледность. Так что, давай-ка, лежи спокойно.
— Да, вот такой ты человек.
— Вот благодаря тому, что я такой человек, я и могу быть тебе сиделкой.
— Сиделка, сиделка, — у тебя каждое второе слово — «сиделка».
— Я этим горжусь.
— А я, может быть, не хочу такой сиделки.
— Да, а стоит мне на три минуты отлучиться в соседнюю комнату, ты поднимаешь крик, словно я тебя бросил тут одну на три дня. Разве не так?