Выбрать главу

О них и сказать-то нечего, в такой тишине они обитают.

Меня (как и всех остальных) завораживает собственная речь. Своя интонация, свой голос. Своя повадка. Манера и жест.

Когда ничего этого нет, наступает полная тишина.

Многие думают, что белый шум и полная (мёртвая? чёрная?) тишина — разные вещи. Они и в самом деле различаются — как орёл и решка.

Как параллельные прямые, уводящие взгляд за линию горизонта.

По другую сторону занавеса — город, где я систематически не нахожу: улицу, дом, человека. Явь — состояние перманентно заблудшего. Пенял на никудышний вестибюлярный аппарат, неспособность к интуиции определённого толка, которая позволяет птицам лететь на юг, а котам находить дорогу домой, но сегодня знаю ответ: это не я в городе, это он во мне не ориентируется. Город создаёт видимость контрапункта, но отказывается длить свои улицы согласно законам музыкальной гармонии.

Человек в городе — сплетение обстоятельств, он есть и его нет. Каждая его мысль вмещает ум улья, ум миллионов близнецов-братьев. Говорим “Я”, подразумеваем — “Я и Мой Ласковый Улей”, говорим “город” — ничего не подразумеваем, невдомёк, что город — здесь, под кожей, внутри.

В городе белый шум — привычная часть пейзажа, как темнота у Рембранта. По всем каналам показывают как мы появляемся на его фоне, и — гаснем, когда оператор нажимает кнопку “уход в белое”.

©Дмитрий Дейч, 2004

Дмитрий Дейч.(из цикла) Сказки и истории

АНТРАКТ

Прощай, поплавок здравого смысла: дирижер выходит на публику в черных очках, постукивая палочкой по паркету. Публика с хохотом ловит оркестрантов, притворившихся публикой; в яме становится тесно — от публики, притворившейся оркестрантами и полицейских собак, призванных восстановить порядок. Наконец, сирены правосудия умолкают, в яму падает первый актёр, из рассеянности перепутавший бутафорские очки с очками суфлёра. Суфлёр в свою очередь не способен разобрать мелкий текст и пытается воспроизвести буквы по памяти: Н! Ю! А! Ъ! Р!.. Он читает нараспев, со всей возможной серьёзностью, и публика внимает, завороженная, угадывая в происходящем невероятно изощренную мысль режиссёра. Тем временем режиссёр и директор театра разъезжаются по домам, распустив труппу на выходные. Оркестранты укладывают инструменты в футляры, и вскоре в зале не остаётся никого, кроме нескольких сотен зрителей и суфлёра, позабывшего что следует за буквой «Ы» на семьдесят пятой странице, вторая строка снизу. Пробуя «Ы» на вкус — всякий раз с новой интонацией, суфлёр забывается, погружённый в воспоминания о дореволюционном театре. Диапазон воспроизведения «Ы» сужается до самого тоскливого тембра, когда-либо уловленного человеческим ухом, в конце концов «Ы» переходит в долгое "Ииииииии…", затем совершенно сходит на нет. Суфлёр сокрушенно машет рукой и, сгорбившись, удаляется за кулисы. Наступает напряженная тишина. Из буфета доносится шорох салфетки: становится ясно, что антракт в самом разгаре.

©Дмитрий Дейч, 2004

Ростислав Клубков. История дурака

Я затрудняюсь дать точное представление об этой жидкости… Дав ей хорошенько отстояться, мы заметили, что она вся расслаивается на множество отчетливо различимых струящихся прожилок, причем у каждой был свой определенный оттенок и они не смешивались. Э. А. По

Э. А. По

И Яльмар увидел, как мчался во весь опор… Оле-Лукойе и сажал к себе на лошадь и старых и малых… но сначала всегда спрашивал: — Какие у тебя оценки за поведение?

Г. Х. Андерсен

Е. Л.

Любимая,

уже глубокая ночь. Ты спишь. В заоконном мраке светится внизу ярко-желтый шатер лиственницы под фонарем, облепленный снегом. Пересохший канал полон льдом и листьями. На поднявшихся со дна камнях дремлют утки (и один нырок).

Счастливый Вяземский! — груз судьбы высокопарно представлялся ему серебряной росой на лепестках розы.

Я расскажу тебе историю дурака.

Вот под твоим рассеянно устремленным в сон взглядом собирается, поднимаясь из небытия, клок земли: как елочка, вырастает церковь; как переводные картинки в блюдце с водой, распускаются большие цветы на клумбах; рыжую сторожку, как плющ, оплетает хмель; из распахнутых дверей выходит, как барин, сторож, разминая папиросу.

Около него стоит очень некрасивый молодой человек.

Он неловок. У него грубые волосы и косящие подрагивающие глаза. Он не любит своего лица. По словам одного англо-говорящего, австрийского происхождения швейцарца, он "изнурен онанизмом", который в глубине испуганной души представляется ему религиозным обрядом.