По нервам пирующих и веселящихся ударил град призывных, льстивых, будоражащих все органы чувств звуков — то тихих и жалобных, то пронзительно ликующих: каждый танец заканчивался под грохот аплодисментов, похожих на внезапно налетевшую бурю.
В музыку южной весны вокруг нас вливалась и эта музыка, и то, с каким удовольствием слушали ее люди.
Виталий встал и подошел к самому обрыву. Он тоже был растроган и опьянен. Должно быть, все той же весной, которая и в нем хотела выразить себя в звуках и красках. Но это была другая, далекая северная весна, родственница зимы, именно она придавала ему вид более веселый и более серьезный, чем когда бы то ни было.
Это была весна, еще не ощутившая своей силы, не выразившая себя, сдержанная в проявлении надежды — такой она бывает только там, где в это время года еще не цветет ни одно деревце, но где уже кончилась ночь, где невидимая, как сама вечность, прибавка света удлиняет дни и укорачивает ночи, а жесткие и почти бесцветные почки на деревьях набухают и кое-где неуверенно, едва очнувшись от зимней спячки, уже привлекают к себе птиц.
Виталий стоял и смотрел на раскинувшийся внизу Киев. Сегодня я лучше знаю и чувствую, что он видел тогда, о чем думал и мечтал, переполненный юношеской свежестью, которую он сам вряд ли мог бы ясно выразить словами
Его глаза скользили по раскинувшейся внизу долине, слабо окрашенной розоватой дымкой заходящего солнца. Невыразимая печаль овевала ее, раскинувшуюся под бледным, с начавшими выступать звездами небом, охраняемую высокими холмами Киева, которые, казалось, ниспосылали на нее таинственное сияние своих золотых куполов.
Взгляду открывался уходящий вдаль ландшафт, город то взбегал на изрезанные низинами холмы, то терялся, спускаясь по склонам вниз, чтобы тут же снова воссиять блеском своих высоких шпилей, башен, церквей. Это было как музыка, как мелодия с ее постоянными взлетами и нисхождениями.
Должно быть, Виталием в эту минуту овладело одно желание, подчинив себе все остальные, — подслушать эту музыку, эту Песнь Песней своей родины, побравшую в себя все прерывистые ритмы.
Над равнинами тяжело нависла исполненная таинственности печаль. Но его молодость, мужественная, готовая к борьбе, к самопожертвованию и страданию, простерла свою печаль над этой землей под вечереющим небом, обнимая ее, страстно умоляя: «Научи меня своей песне, научи меня своей песне!»
Через два дня мы уехали из Киева. Виталий не любил писать письма, и я долго ничего о нем не слышала. Я знала, что он не доверит никаким письмам то, что было для него самым дорогим. К тому же его левая рука была не особенно приспособлена к писанию, словно и она ничего не хотела выдавать. Поэтому переписка между нами была нерегулярной и неполной, все важное читалось между строк.
Так прошли годы. Затем в жизни Виталия наступил решительный поворот, которого от него никто не ожидал. Обстоятельства вынудили его вернуться в Родинку: Димитрий бросил ради другой женщины Татьяну и двоих детей и больше не появлялся.
С тех пор Виталий вообще перестал писать. Только к своей свадьбе я получила от него весточку: он тепло и сердечно поздравил меня, не вдаваясь, однако, в подробности своего нового образа жизни. Я же написала ему о себе, о том, как я познакомилась со своим мужем, другом Бориса и, как и он, врачом, написала, как из непринужденных деловых отношений родилась сердечная дружба, переросшая затем в любовь.
Вскоре после этого в нашей родне произошло ужасное несчастье, навсегда разрушившее жизнь Хедвиг. В железнодорожной катастрофе она потеряла мужа и ребенка. После долгого лечения в подмосковном санатории и рождения второго — мертвого — ребенка она совершенно случайно столкнулась с Виталием, который вел в Москве переговоры со сбежавшим Димитрием. Он уговорил ее немного погостить в Родинке. Недолгое пребывание затянулось, бедная Хедвиг, перенесшая сильное душевное потрясение, очнулась от летаргического оцепенения — и скоро уже ничто на свете не могло оторвать ее от Родинки.
С этого времени из писем Хедвиг мы стали больше узнавать о тамошней жизни. Лишь однажды Виталий написал сам: это случилось, когда тихо скончался его старый друг, мой милый дедушка, проводивший у нас лето. Тогда же к нам пришло и письмо от мадам Волуевой, правда написанное рукой Виталия, так как она уже плохо видела. И во мне ожило странное впечатление, которое она на меня производила. За почерком Виталия проглядывали ее воззрения на жизнь, ее манера говорить; я не могла избавиться от странного чувства, будто эти двое что-то скрывают друг от друга, совершают насилие над собой; во всем этом для меня было нечто зловещее, нечто такое, что проникло даже в мои сновидения.