— Ксения тоже будет ценить материнство. Будет стойко и весело вынашивать твоих внуков. Потерпи немного! Она только еще продирается сквозь это непонятное и жуткое, сквозь зарождение новой жизни — продирается к нам, — спокойно ответил Виталий.
— Ну, до того времени ты еще успеешь насладиться борьбой с ней, попляшешь вокруг нее! — не скрывая иронии, сказала бабушка.
— А почему бы и нет? — весело возразил Виталий. — Борьба никогда не прекращается… Мне она по душе— Маргоша! Ты еще помнишь то время, когда мы играли в степные лошадки? Так вот, Ксения и впрямь такая — по-настоящему свободное существо… Мы же объезженные коняги и вряд ли что знаем о ее внутреннем протесте, о ее чувствительности. Именно я должен быть всем для нее, а это значит — не только уздой и стойлом, но и последним кусочком степи…
Издали, сверху, донеслось пение Ксении — она как бы соглашалась с мужем.
— Ерунда вся эта твоя зоология! — решительно заявила бабушка. — Ксения, слава Богу, не лошадь и не лиса. Она женщина, которую ты недостаточно строго держишь в руках.
Виталий резко наклонился к столу, засунув левую руку за узкий кожаный пояс.
— А теперь послушай меня: я не потерплю, чтобы кто-нибудь, кроме меня, командовал Ксенией, я же — служу ей, как считаю нужным. Хватит того, что ты воспитала нас. Успокойся хоть теперь. — К нему снова вернулось веселое настроение. — Понимаешь, этот плод должен созреть и упасть без какого бы то ни было надзора с твоей стороны, без твоих усилий, за него в ответе я, садовник. Он еще потешит твою старость своей небывалой свежестью и сладостью.
— Да отстань ты от меня со своей лестью! — сердито побранила его бабушка, но тут же против воли рассмеялась. — И что ты за человек, сынок! Никакой в тебе честности. Говоришь одно, а сам думаешь: мать держала нас в ежовых рукавицах, слава Богу, что она состарилась! Мальчиком поносил меня, а теперь, когда вырос, хочешь перехитрить и льстишь…
Виталий тоже засмеялся. Он присел на валик ее дивана, неосторожно смешав при этом карты; бабушка в испуге распростерла над ними руки.
— Да, поносил, — сознался он, — но как! Всегда сопоставляя тебя с историческими личностями, причем самыми знаменитыми. Спроси Марго… Она еще помнит, как я ради этого штудировал мировую историю! Как Золотая Орда монголов, говорил я, наложила свою руку на несчастную молодую Русь…
Бабушка возмущенно пыталась освободиться от его руки на своем плече.
— Гадкий! Лезешь с этими языческими мерзостями — ко мне! Уходи с глаз долой… уходи!
Но Виталий держал ее крепко, как в тисках, и она сопротивлялась только для виду. В этом шутливом споре с сыном, насильно обнимавшим ее, так что с ее все еще густых, пушистых седых волос сбился набок черный кружевной платок, лицо бабушки стало вдруг молодым и очень привлекательным — словно с него сдули пыль, скрывавшую самое прекрасное в нем.
Быть может, потому, что они уже могли шутить по поводу того, к чему в былые времена относились со страшной серьезностью.
Я молча сидела у окна в углу; рядом с Хедвиг, которая вязала, не поднимая глаз. Мне казалось, что я смотрю на сцену, где разыгрывается захватывающая пьеса.
Возраст наложил на лицо бабушки отпечаток такой значительности, что временами оно казалось лицом мужчины. А потом вдруг за строгими линиями снова проступало свойственное ему женское очарование: сдержанное лукавство в уголках рта, и сам рот — молодой, любящий… Никогда прежде не видела я лица с такой поразительной способностью переходить от величавости к чарующей прелести, от властности к игривости — лица обольстительницы и Цезаря.
День трех берез
Началась пора роз и уборки ржи. Виталия почти не было видно, он уходил из дома с рассветом и не появлялся к поздним завтракам у бабушки, а «полдничал в полдень» наверху, с Ксенией. Хедвиг все комнаты обильно украсила цветами, в том числе и свою собственную, бесспорно единственную аккуратно прибранную в доме, вазы в ней были полны цветов, а одна — узкая, обвязанная серыми кручеными нитками и украшенная фиолетовой ленточкой — даже висела на стене над швейной машиной у окна, где было рабочее место Хедвиг.
Мы давно убрали разделявшую нас матерчатую ширму, как бы придававшую каждой из нас налет самостоятельности. Но какой бы душевной ни была наша близость, я все еще неделю за неделей ждала, что Хедвиг станет со мной более откровенной, не столь поверхностной, какой она чаще всего бывала в часы веселой разговорчивости, что она по крайней мере вспомнит о схожих материнских утратах, пережитых нами.