Помимо чтения, больше всего ее привлекали наблюдения над природой. Особенно блаженствовала она летом, но даже поздней осенью, стоя перед окном городской квартиры, она могла, как с живыми существами, беседовать с деревьями на улице или любоваться тем, как меняется их освещение. Все ее комнаты всегда были уставлены высокими лиственными растениями, за которыми она сама ухаживала, но и то же время она терпеть не могла рядом с собой животных. Однако в преклонном возрасте ее уже тяготила всякая собственность — все то, что посягало на ее желание быть наедине с собой. Она заботливо и осторожно обращалась с любым предметом, бывшим в ее собственности, но в то же время радовалась, если могла незаметно избавиться от него в пользу близких или других людей. Постепенно складывалась странная ситуация, когда надо было возвращать подаренные ею ранее вещи, чтобы вокруг нее не возникала пустота. Временами она казалась мне человеком, который освобождается от земных привязанностей и перед уходом раздает остающимся свои, так сказать, пожитки; и мне казалось также, что такое поведение позволяет угадать что-то существенное в отношении к жизни и смерти вообще: ощущению, что ты обворован смертью, противостоит чувство избыточности богатства, так как там, куда ты уходишь, оно больше не нужно.
Рассказывая о своей матери, я не могу не вспомнить о том, что она сделала для меня, несмотря на все ее неодобрение моей безмужней жизни за границей и моего образа мыслей. Раз уж дочка разочаровала ее тем, что появилась на свет не желанным сыном, а девочкой, то тогда она должна была бы стремиться к идеалу материнства — однако стремилась к чему-то совсем другому. Но даже в то время, когда она страшно переживала, так как мое поведение вопиющим образом противоречило нравам тогдашнего общества, Мушка таила свои переживания в себе и нерушимо стояла на моей стороне; она была полна скорби, но полностью доверяла мне; ей хотелось, чтобы все думали, будто мы понимаем друг друга с полуслова, так как самое главное для нее заключалось в том, чтобы не допустить направленных против меня кривотолков. Живя за границей, в годы своей чудесной юности я не задумывалась над этим; так ненавязчиво давала о себе знать ее материнская забота обо мне, что я едва ли осознавала, насколько глубоко, с непоколебимым убеждением порицала она мой образ мыслей и образ жизни. Свойственный мне эгоизм избавлял меня от угрызений совести и тоски по родине. В письмах она намекала, что хотела бы видеть меня под защитой брачных уз, но я с беспечной радостью отвечала ей, что отлично чувствую себя под защитой моего друга Пауля Ре. Только после моего замужества, когда мама долго гостила у нас, между нами состоялся обстоятельный разговор на эту тему. Он привел меня в полное замешательство, и я по-старомодному умиленно думала, глядя на ее седую голову: «Не из-за меня ли она поседела?» Именно умиленно — с радостным ощущением еще более усилившейся любви и благоговейного почитания, которые в дни нашего свидания послужили прекрасным поводом для счастливого сближения между нами. Один хорошо знавший меня человек, которому я рассказала об этом, возмущенно заметил: «Вместо тоски по дому и раскаяния по поводу бездарно проведенной юности — чувство удовлетворения и счастья! Что же это, как не moral insanity[16]…»