Легко понять, что такие религиозные умонастроения служили питательной почвой не только для церкви, но и для широко распространенного сектантства, в котором было множество самых разных, нередко противоречивших друг другу проявлений — от брутальною аскетизма скопцов[22] с их принципом кастрации до нелепейших, отвратительных чувственных оргий, которые под видом сексуальных мистерий включались в молебен; или до по-человечески прекрасного, умиротворенно-радостного настроения, которым так восхищался Толстой и которое в известном смысле сделало ею апостолом русскою крестьянства. В полной мере это объяснимо только психопатологией Толстою — спутницей его гения. Точно так же стали воспринимать с недавних пор фигуру Распутина, то, как он выставлял напоказ свое оргиастическое и беспутное поведение святого старца, — в очень личном плане, как его личную отвратительную черту, а не как особенность его секты.
В примитивных, недифференцированных натурах противоположности соединяются без помех. Но сверх того русскому характеру присущ явный недостаток дуализма, вследствие чего не происходит достаточно строгого различения между мечтами и реальным опытом, между «небесным» и «земным»: первое воспринимается еще слишком конкретно, второе еще не отягчено виной. Это время от времени подтверждают те, кто родился не в России, но провел в ней длительное время и поневоле сильно к ней привязался. То же произошло и с нами. Особенно сильно любил «прастой народ»[23] мой отец; как бы часто и много он ни ругал его, в его словах всегда звучало уважение и даже благоговение. Эти чувства он прививал и нам. Что касается мамы, то в ее отношении к греко-католической верю всегда чувствовалось, что она эмигрантка из страны с евангелическим вероисповеданием. А я? Из-за своей первой большой любви я в ранней юности была отлучена от русского народа, так как мой друг-иностранец все свои интересы и помыслы связывал с заграницей: в условиях России его лучшие силы и дарования не нашли применения. Но когда я приезжала на родину из Швейцарии или Германии, когда пересаживалась на русской границе в более широкий и тяжелый вагон и проводник, укладывая меня спать, называл «матушкой» или «голубкой», когда я вдыхала запах мохнатой овчины или аромат русских сигарет, тогда троекратный звонок — старомодный сигнал отъезда — пробуждал во мне незабываемое чувство встречи с родиной. Такое не случалось ни при возвращении в родительский дом, ни когда я тосковала по родине или вспоминала о впечатлениях детства. Я и сегодня вряд ли смогла бы точно определить это чувство; знаю только, что в своей глубинной сути оно оставалось неизменным все годы моей удивительной юности, заполненной совсем другими делами и очень далекой от России умственной работой… Постепенно оно переместилось в занятия и исследования, во время которых я встретила в 1897 году Райнера Марию Рильке. Две наших совместных поездки в Россию явились следствием все нараставшего желания увидеть эту страну. Для каждого из нас эти поездки стали переживанием особого рода: для него в связи с подъемом его творчества и тем, что Россия поставляла ему соответствующие поэтические образы, почему он и взялся за изучение ее языка; для меня — просто упоением встречи с русской действительностью в ее полном объеме: вокруг меня раскинулась эта бескрайняя страна с ее народом, живущим в нищете, исполненным преданности и ожидания; она окружала меня — такая поразительно реальная, что я никогда больше — за исключением самых сокровенных личных переживаний — не испытывала впечатлений такой силы. Но необычность этих совместных поездок заключалась в том, что в одно и то же время, в одних и тех же обстоятельствах нам открывалось то, в чем ощущал потребность каждый из нас: Райнер черпал творческое вдохновение, я утоляла давнюю жажду воспоминаний о прошлом.
22