Главная опасность этих обусловленных внешними обстоятельствами недоразумений заключалась в том, что они высвечивали внутренний разлад, свойственный его натуре; ибо даже там, где он без всяких помех мог отдаться исследовательской работе, перед ним вставала другая преграда: путь рационального доказательства казался ему бесконечным, так сказать, не имеющим конечной точки в сравнении с внутренней очевидностью, которой в его глазах с самого начала почти таинственным образом наделялись предметы научного исследования.
Основательность Андреаса, доходившая в своей чрезмерной педантичности до крайности, именно потому; что как нельзя лучше соответствовала его натуре, сталкивалась с неспособностью воздать должное другому его дару — провидческому. Одно от другого отделяла, проходя точно посередине, невозможность доводить дело до конечного результата. Один недоброжелатель Андреаса однажды очень точно выразился по этому поводу: «На востоке ты обрел бы себя в роли мудреца». Но в шатре под южным небом, делясь своей мудростью с учениками, Андреас думал не о себе, а о строжайшем научном подходе к своему предмету, он видел себя исследователем западного толка. Оба этих его качества не признавали взаимных уступок; каждое было целиком поглощено собой, да иначе и быть не могло у человека такого сильного темперамента. Ничего не изменилось и позже. Получив в Гёттингене кафедру иранистики и западноазиатских языков, он так и не удосужился зафиксировать и опубликовать результаты своих исследований, оставил их в виде предварительных заметок, то есть опять-таки не довел до завершения. Строго говоря, благодаря такой фиксации окончательный результат вряд ли был бы достигнут, проблему можно было бы и дальше исследовать вглубь и вширь, при желании даже посвятить ей всю жизнь. Смесь чрезмерной основательности с даром предвидения и комбинаторскими способностями (последнее считалось сильной стороной Андреаса) не позволяла ему добиваться официального признания своих трудов и ни в косм случае не допускала их целенаправленного использования. Поэтому самая ценная часть научных изысканий Андреаса оставалась чем-то вроде его сокровенных прозрений, была его личным переживанием, хотя каждый, даже малейший элемент изысканий и аргументации был направлен на постижение целого и действительно помогал лучше увидеть суть этого целого.
Было, однако, одно место, где оба враждебных друг другу метода познания в нем соединялись: чудодейственное слияние предвидения и учености происходило в людях сходных исследовательских устремлений — в созревших для самостоятельного творчества учениках. Благодаря науке его не поддающиеся научному объяснению способности переходили к ученикам. То, что пятнадцать лучших лет своей жизни он провел без талантливых учеников (например, когда в Берлине обучал немецкому языку турецких офицеров), было для него смерти подобно. Только в Гёттингене он пережил высочайший взлет благодаря контактам с одаренными учениками — он значил для них больше, чем просто учитель или поучающий друг. Ученики были для него пашней, которую он засевал своими богатейшими знаниями — безошибочно, не ведая сомнений, как умел делать только он. Один из его коллег, знавший его со времен юности, так выразился о моем муже после его смерти: «Того, кто оказывался среди его учеников, он крепко держал в руках, требуя верности себе; зато каким заботливым наставником был он этим людям!»