Дедушка и теперь не высказывал своего мнения, но у него был вид человека, угнетаемого чувством вины. Я подумала об очаровательном лице мадам Волуевой, запечатленном на трех фотографиях, найденных мной в большом семейном альбоме с малахитовой крышкой, где им, собственно творя, было не место, и о том, что дедушке, наверное, так до конца и не удалось по-настоящему вступиться за Виталия, раз он разглядывал эти снимки. Однако когда я стала разыскивать их и альбоме, они затерялись среди кринолинов и бабушкиных чепцов — словно они приснились мне или же чопорные старики и старухи изгнали их из своих рядов.
Для нас с Борисом воспоминания о Виталии благодаря этой военной истории внезапно вспыхнули новым ослепительным блеском — так вспыхивают бенгальские огни в театре. Как бы сильно ни ощущали мы душой гнет военного времени, оно все же не было для нас таким всеобщим переживанием, как для русских; только благодаря участию Виталия к военных действиях оно, это время, обрело для нас характер личного переживания. После того как мы годами почти не вспоминали о нем, он вдруг превратился в центр, вокруг которою сгруппировались все наши дневные заботы, все неясные представления о звоне оружия и свисте пуль, изувеченных телах и геройских подвигах. Короткая встреча с ним в годы детства как-то сама собой превратилась в годину общих испытаний в нечто такое, что рождало в наших юных душах едва ли не самые сильные чувства и связывало их с воспоминаниями о Виталии Волуеве.
Ближе к концу января до нас дошло известие о нем. Его принес дедушка. В то время как генерал Гурко совершал переход через западные Балканы, Виталий сражался в отряде, который под командованием Скобелева прорывался со стороны Шипки. Раненный в сражении под Филиппопелем — по слухам, осколком гранаты в руку, — он теперь лежал, больной тифом, в лазарете Красного Креста. Мысль о том, что он жив, едва ли глубоко лично затронула нас с Борисом. Виталий до такой степени превратился для нас в героя из легенды, что весть о нем мы восприняли как весть о самой России. Он стал символом победы.
Так много всего — впечатлений детства, но и свойственных юности ожиданий и нерешенных мировых проблем — звучало в самом имени, которое иногда невольно вырывалось у Бориса: «Виталий!»
Последняя зима
Тяжелым серым грузом давила на нас всех зима 1879–1880 годов. Путешествующие иностранцы могли бы подумать, что город на Неве уснул над своей скованной льдом рекой. Казалось, еще пустее и длиннее стали прямые улицы, равнодушно проходили, не глядя друг на друга, люди, словно какая-то тупая окоченелость мешала любому проявлению жизни.
Но за этой внешней неподвижностью таились беспокойство и напряжение… Тут и там на площадях и перекрестках можно было увидеть отряды конных полицейских; неохотно пробирался с наступлением ночи дворник к своей скамейке у ворот, так как уже случалось, что такой вот несчастный, закутанный в овчину сторож на следующее утро сидел на своем месте мертвый, застреленный невидимой рукой. После десяти часов вечера никому не разрешалось выходить из дома без желтого письменного разрешения, выдаваемого в полиции. До убийства Александра II оставался еще год, в Зимнем дворце пока не прозвучал взрыв, по улицам с тайными подкопами люди ходили, еще ни о чем не догадываясь, охотнее всего покупалось дефицитное масло — в новых лавках у дорожной насыпи; внутри бочонков с маслом иногда попадалась обыкновенная земля. Но души людей уже угнетал тупой груз надвигающихся событий
Вследствие реакционного поворота во взглядах некогда восторженно приветствуемого «царя-освободителя» в среде свободолюбивой молодежи нарастало опасное брожение, пока — после движения «друзей народа» последнего десятилетия и просветительской деятельности «народников» на селе — дело не дошло до образования революционного исполнительного комитета и до террора. Время от времени мы узнавали в доме дедушки о внутриполитической ситуации благодаря тому; что тогдашний военный министр Милютин — один из самых последних представителей когда-то влиятельной партии реформ, еще остававшихся в правительстве, — иногда встречался с ним на правах старого знакомого.
Однако, находясь в центре всего этого, мы все же оставались всегда чуть-чуть в стороне от них; тут было сходство с войной, которая только в воспоминаниях о прекратившемся в легенду Виталии обрела для нас свое лицо. Хотя мы с детства говорили по-русски, Борис носил русское имя, а я — уменьшительно-ласкательное, без которого в этой стране не обходится почти никто, мы никогда не забывали, что наша родина находится далеко отсюда, в Южной Германии — пусть даже мы и отдалены от нее многими поколениями. Не позволял нам забывать об этом отец — правда, скорее, непроизвольно, ненамеренно, тем, что просто поставил на свой письменный стол выцветшие фотографии с видами родных мест, словно это были снимки дорогих сердцу родственников, или же тем особым почтением, с которым он относился ко всем предметам, даже самым бесполезным и поврежденным, только потому, что они перешли к нам по наследству с давних времен, когда родители наших родителей еще не переселились в Россию.