Управдом, кивнув на меня, сказал:
— Он.
— Фамилия? — спросил командир.
— Жженов.
— Имя?
— Георгий.
— Отчество?
— Степанович.
— Год рождения?
— 1915-й.
Командир сверил ответы с данными в бумаге.
— Разрешите пройти в комнату. Вот ордер на обыск.
Он протянул мне бумагу, которую все время старался не замочить.
Моя реакция на пережитый страх была совершенно неожиданной: я уснул. Буквально как только начался обыск, я прилег на кровать и уснул… Вырубился, отключился, как отключаются предохранители в электросети, когда напряжение становится угрожающим и неизбежны замыкание, катастрофа.
Как все-таки удивительно и сложно создан человек!
Проснулся я, когда уже брезжил рассвет. Жена тихонько трогала меня за плечо и говорила: «Вставай, переоденься…» Обыск закончился.
— Подпишите акт, — сказал командир и добавил: — Вам придется поехать с нами.
— А ордер на арест у вас есть? — спросила жена.
— Конечно, а как же! — командир раскрутил трубочку и вытащил еще одну казенную бумагу. — Пожалуйста.
Надо отдать должное: все формальности, связанные с обыском и арестом, были соблюдены. Все шло хорошо, тихо. Казенных бумаг хватало. Все, что следовало подписать, было подписано. Арестант проснулся и молчит — опять-таки хорошо. Вообще все хорошо! Вот разве только сам командир не знал, что же он искал всю эту ночь… Но это уже, как говорится, разговор другой. Важно, что приказ начальства выполнен «как положено». Ночь, слава богу, тоже прошла, уже утро — конец работе, прекрасно! Не придется ехать по следующему адресу.
Перед самым уходом на вопрос жены, надо ли мне что-нибудь взять с собой, командир ответил:
— Зачем? Если не виновен, вернется через несколько дней.
— Нет. Кто к вам попадает, скоро не возвращается, — печально констатировала жена.
Говорить о том, что мы, ленинградцы, не знали о происходящих в городе массовых арестах, не приходится: конечно, знали. И обсуждали. Правда, в сугубо своем, родственном кругу, да и то с опаской, осторожно. В тридцать седьмом — тридцать восьмом годах мало кто кому доверял. Бывало, отец отказывался от сына, сын от отца — к сожалению, бывало. Об этом знали, говорили и недоумевали, поражаясь количеству арестов. Но думали как-то умозрительно, как о чем-то происходящем вне нас, вне наших судеб, поэтому даже в самом страшном сне я и представить себе не мог, что когда-нибудь меня будут ждать в моей квартире вооруженные люди на предмет ареста. И все-таки это произошло… В ночь с 4 на 5 июля 1938 года случился самый страшный страх в моей жизни. Все последующие страхи, а они были, и не единожды, ни в какое сравнение с этим ночным страхом не шли. Поэтому она, та ночь, и запомнилась в мельчайших деталях и навсегда.
…Запомнилась скорбная поза нашего дворника, сочувственно наблюдавшего, как меня вели под конвоем к ожидавшей у ворот «эмке»…
…Запомнилась и жуткая вежливость командира, предупредительно распахнувшего передо мной дверцу машины…
…Запомнилось и первое теплое после ненастного июня чистое солнечное июльское утро — несчастное утро моей жизни!..
Я, заботливо стиснутый конвоирами, сидел в «эмке», едущей последним прощальным маршрутом с Первой линии моего родного Васильевского острова по набережной самой прекрасной в мире реки Невы, мимо моего детства, Меншиковского дворца, Ленинградского университета, где помещалась 204-я трудовая средняя школа, в которой я учился, и далее, мимо Зоологического музея, Академии наук, на Дворцовый мост…
Судьба дала мне возможность попрощаться с бессмертным памятником Растрелли — Зимним дворцом, Эрмитажем, в последний раз вспомнить Лизу из «Пиковой дамы». Машина проехала мимо Мраморного дворца к Дому ученых, обогнув Марсово поле и решетку Летнего сада, свернула на улицу Воинова (бывшая Шпалерная), пересекла Литейный проспект и остановилась у ничем не примечательных ворот «Большого дома», о котором позже сочинились строчки:
По сигналу «эмки» ворота гостеприимно распахнулись и поглотили вместе с машиной все двадцать две весны моей жизни. Такие понятия, как честь, справедливость, совесть, человеческие достоинство и обращение остались по ту сторону ворот.
В регистрационной книге внутренней тюрьмы НКВД я значился 605-м поступившим в ее лоно в это ясное «урожайное» утро 1938 года.
«Кресты»
Опять весна… И опять снится мне тюрьма — наваждение какое-то!..
Опять я в «Крестах»… В самом чреве гудящего людского муравейника.
Меня ведут по натертому диабазовому полу корпуса, разделанному в виде замысловатых отсвечивающих полукружий, к крутым маршам железных лестниц, напоминающих корабельные трапы…
Вместо привычных потолочных перекрытий, разделяющих этажи, вдоль стен «висят» металлические конструкции галерей, на которые выходят бесчисленные двери камер…
Мы поднимаемся на самую верхнюю галерею, по висячему железному мосту переходим на противоположную сторону и идем вдоль камер в самый конец галереи, оповещая о своем приближении ударами огромного ключа по металлическим перилам галерки (сигнал, по которому надзиратели заранее убирали с нашего пути всех, кого вели навстречу: никаких контактов!).
С высоты пятого этажа галереи внизу во всей красе просматривается узор диабазового «паркета» — искусство тюремных полотеров из «принудчиков»…
На случай, если у заключенного возникает вдруг фантазия совершить последний полет с верхней галерки вниз, через весь корпус на уровне второго этажа от стены до стены натянута металлическая сеть (наподобие цирковой), страхующая от подобных желаний свести счеты с жизнью…
«Кресты» — тюрьма одиночных камер. Лишь самые крайние на каждом ярусе галерей сдвоенные. Моя камера сдвоенная, крайняя… Нас в ней как сельдей в бочке! Вместо двух человек по норме — двадцать один человек, плюс «параша» — жуть!.. Она — единственное свободное пространство для вновь прибывшего. Некоторое время и я жил на «параше», пока кого-то не выдернули из камеры «с вещами» и не произошла соответственная подвижка мест…
Смрад, духота, вонь!.. На оправку и к умывальникам выгоняют дважды в сутки — и все это «на рысях», в спешке. Тюрьма переполнена сверх предела. Пропускная способность не соответствует «урожаю» последних лет.
Весь тридцать восьмой год никаких прогулок, администрация не справляется.
Семь месяцев сижу без единого вызова — никакого движения. Где мое дело, в какой стадии следствия, не знаю. Сижу на консервации. Без конца требую бумагу для жалоб! Когда ее дают — пишу протесты во все инстанции, какие только могу придумать. Ни ответа ни привета! Бесполезно. Глухо.
Кормят отвратительно. Начали появляться признаки цинги — кровоточат десны, шатаются зубы…
В один из редких обходов начальства пожаловался врачу. Врачиха (жена начальника тюрьмы) обещала выписать винегрет и обманула… Роскошная женщина, королева снов моих, моя богиня (влюбился в нее с первого взгляда), обманула меня как последняя сука!..
Шестьдесят с лишним лет прошло, а я и сейчас вижу ее, с пожаром медно-каштановых волос на царственной голове!..
Каждую весну она является мне во сне — красивая, статная, величаво-снисходительная, упоенная колдовской силой своего женского обаяния.
Я чуть ли не физически ощущаю прикосновение ее волос к своему лицу, презрительную нежность холеных рук, когда она с профессиональным бесстыдством ощупывает мое тело в поисках «автографов» следствия…
Слухи о том, что в следственных тюрьмах бьют, в конце концов перестали быть секретом НКВД. Шила в мешке не утаишь! Количество арестов поражало, рождало слухи, наводило на размышления, настораживало… Ленинградцы перестали спать по ночам, в страхе прислушиваясь к шагам на лестнице, к шуму ночного лифта.