Выбрать главу

Спал ли кто-нибудь из нас в эту душную августовскую ночь, не знаю… Если и спал, то наподобие лошади, стоя.

В эту последнюю ночь в «Крестах» я впервые изменил привычке после отбоя провожать каждый прожитый тюремный день (безликий, как и его близнец предыдущий) своеобразной молитвой: «Еще одним днем ближе к свободе!» Увы! Свободы не получилось.

Справедливость торжествует в книгах — там воля автора. В жизни — другое…

Не суждено мне было наяву испытать радость освобождения, не однажды являвшуюся мне в зыбких тюремных снах, бередивших душу при пробуждении.

Надежда исчезла, испарилась, «как дым, как утренний туман…». Растаяла, как льдинка, оставив на теплой ладони сочувственный след — поникшие лепестки ромашки, прощальный подарок сумасбродной тюремной врачихи.

Было до слез жаль себя. Слезы — это всегда облегчение, они придут потом. Сейчас их не было. Была дикая, терзающая душу боль отчаяния. Рушились остатки веры.

Я прощался не только с «Крестами». Я прощался с собой прежним. Доверчивый ко всему и ко всем, наивный паренек, романтически воспринимавший мир, повзрослел. Завтра из тюрьмы уйдет совсем другой человек, хлебнувший горя. Переживший арест, издевательства следствия, крушение юношеской веры в справедливость… Первые главы повести об исковерканной жизни прочитаны, пережиты.

Начинается новая страница: этапы, пересылки, лагеря… Ну что ж… На ближайшие годы это и будет моя жизнь.

Сам срок, как и вся процедура его получения, вызывал откровенное презрение. Все происходившее казалось настолько диким, настолько за гранью разума, что вспоминалось как-то не всерьез, как театр чудовищного абсурда. И реакция была соответствующей. Например: на корпусном пятачке тюремное начальство сдавало конвою партию осужденных по ОСО зеков, еще не ознакомленных со сроками.

Энкаведешник с тремя кубарями в петлицах зачитывал приговоры:

— Сидоров!

— Есть!

— Отвечать как положено: имя, отчество, год рождения, статья, срок?

— Владимир Федорович, год рождения 1908-й, статья 58.10!

— Срок?

— Не знаю.

— Восемь лет!

— Премного благодарен. — Общее веселье в толпе зеков. Сидоров смеется…

— Фейгин!

Фейгин скороговоркой:

— Есть Фейгин. Семен Матвеевич, 1904 года рождения, статья КРТД — «троцкист». Срок не знаю.

— Десять лет! — Общий хохот. Фейгин притворно плачет. И т. д., и т. п.

Самым коварным считался срок три-пять лет. Особенно получаемый по ОСО. Он имел тенденцию удваиваться, а то и утраиваться по мере его отбывания. Отсидел, скажем, заключенный свои пять лет, его вызывают в УРЧ[3] лагеря и объявляют еще столько же (мой пример). Долго ли изготовить казенную бумагу за тремя высокими подписями от имени партии, органов НКВД и советской власти!

Самый незыблемый, прочный срок — десять лет. Меньше просидеть начальство не позволит, больше — сам не вынесешь, дойдешь!

Ничего не меняло, если срок был получен не по Особому совещанию, а по суду. Какими были суды в те годы, известно. И как они были туги на пересмотр дел. В сторону увеличения срока — пожалуйста, но не наоборот.

Так бедолага и продолжал коротать свой неразменный «червонец» от звонка до звонка, если силенок хватало, если не «давал дуба», не сходил с дистанции где-нибудь в середине «забега». Старожилы, не один год просидевшие в следственных тюрьмах, повидавшие многое и многих, завидовали тем, кто получал двадцать-двадцать пять лет!

Эта категория зеков, говорили они, могла в любой момент рассчитывать на пересмотр дела в сторону сокращения срока хотя бы потому, что добавлять было уже некуда! А при счастливом повороте политической коньюнктуры — и вовсе рассчитывать на освобождение.

Примеры тому: некоторые категории военных, ученые, иностранцы — поляки, китайцы и прочие… Словом, все те, кто с началом Отечественной понадобился Кремлю.

Интересно, о чем думали все эти притихшие, ушедшие в себя люди, мои товарищи по несчастью, стоявшие вокруг меня, вернее, висевшие вокруг меня друг на друге? Вероятно, о том же, о чем и я, хотя не все испытывали потрясение.

В «нокдауне» находились те, кто, подобно мне, питал иллюзии насчет освобождения. Более взрослые и опытные оставили надежду дома еще в день ареста. И уж во всяком случае, столкнувшись со следствием, поняли, что возврата не будет.

За моей спиной разговаривали вполголоса. Я прислушался, стараясь разобрать, о чем говорят. Невероятно! Читали стихи! «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, аи…»

Среди скопища висящих друг на друге полуобморочных от духоты и вони людей звучали стихи о Прекрасной Даме. Сплющенные, как скот в загоне, только что клейменные, униженные и растоптанные люди слушали печальные и прекрасные слова Блока о красоте, о любви, о Петербурге… о вечности.

Одного из читавших я узнал по голосу — Юлий Берзин.

Ленинградский писатель, автор книги «Возвращение на Итаку».

Мой сокамерник по восьмимесячному сидению в «Крестах», соавтор по коллективному камерному творчеству — «Детских считалочек 1938 года».

Раз, два, три, четыре — Мы сидели на квартире, Вдруг послышался звонок, И приходит к нам стрелок. С ним агент и управдом, Перерыли все вверх дном. Перерыли все подушки, Под кроватью все игрушки, А потом они ушли И… папашу увели. Раз, два, три, четыре, пять — Через день пришли опять. Перерыв квартиру нашу, Увели с собой мамашу! Боже мой! Боже мой! Завтра явятся за мной.

Щуплый, с чахлой рыжей бороденкой (так путно и не выросшей на тюремных харчах), похожий на доброго гнома Юлик Берзин — барометр камеры, всегда показывавший «ясно, солнечно». Неиссякаемый кладезь хохм и анекдотов — улыбчивый Юлик, с библейской печалинкой, навечно застрявшей в глубине светлых глаз… Как-то сложилась твоя судьба? Жив ли ты? Сдюжил ли восьмилетний «подарок» Особого совещания?..

В эти предутренние часы я услышал незнакомые стихи, врезавшиеся в память намертво, на всю жизнь… Настолько они были созвучны настроению той прощальной ночи в «Крестах».

Прекрасные стихи об узнике, потерявшем ощущение времени, о жажде жизни, о тщетности надежд…

Стихи поразили меня. Услышав однажды, я запомнил их слово в слово на всю жизнь.

Цветистая восточная вязь стихотворных строк не смогла смягчить отчаяние автора, понимавшего, что впереди мрак, бездна. Стихи кричали!

Рожденные за решеткой, они рвались на волю… к жизни. К признанию. Стихи не умирают — не должны умирать! Они как эстафета передаются от поколения к поколению. Стихи — продолжение жизни автора. Вечная о нем память! Они должны, обязаны жить! Умирают поэты — поэзия вечна!

Не ковры тавризские, шелковые В кованом томятся сундуке — Дни мои бесценные, пунцовые, Вечера цветные на замке.
Ткали зря в предсвадебной тревоге Те ковры рабы не при свечах, Джан! По ним твои тоскуют ноги На холодных, звонких кирпичах.
Ин-ша Аллах!.. Игре судьбы конца нет! Минет срок, и верная рука, Хной мерцая, бережно достанет Пленные ковры из сундука.
Лягут вновь они под ноги милой, Зацветут, заплещутся в лучах — Только б ты их, Джан, не разлюбила, До тех пор, о Джан!.. Не истомила Легких ног на звонких кирпичах.

Мне кажется, что я сейчас еще слышу низкий печальный голос автора, неторопливо и ритмично роняющего в тишину камеры проникновенные слова.

Как всякий художник, он не мог не чувствовать, что рождение его стихов произошло. Они нашли свою первую аудиторию. И какой бы трагичной ни была дальнейшая судьба автора — я верю, что это был момент его творческого счастья! И не такая уж беда, что премьера состоялась не в Колонном зале Дома Союзов, не в Доме литераторов, а в одиночной камере тюрьмы (зато стихи слушали стоя и при переаншлаге!).

вернуться

3

Учетно-распределительная часть.