Выбрать главу

«…Нвард говорила долго. Я чувствовал себя как малыш в цирке. Получалось так, что Сероб и Асмик – пример слабоволия, что молодогвардейцы краснели бы за них, что они находились под влиянием плохих заграничных фильмов (бедные дети!). Я безуспешно пытался поймать взгляд Нвард – она смотрела в пространство. Те же глаза два дня назад в коридоре плакали, и она говорила: „Ты представляешь, Левон, какая была сила в этих ребятах, сколько чистоты? Завидую им. Давай съездим как-нибудь к ним в деревню, отнесем гвоздики“. Как мне быть – прервать, напомнить ее слова? Потом выяснилось, что самоубийство – следствие плохой политико-воспитательной работы в школе, где не проводят докладов на моральные темы.

«Я поддерживаю меры, которые приняла дирекция, – ребятам не следовало участвовать в похоронах. Простите, но смерть юноши и девушки, на мой взгляд, чем-то похожа на измену, а изменников не хоронят с почетом. Нас этому не учили. Это мое личное мнение». Она села, глядя в пространство. Степанян кивнул и изобразил подобие горькой улыбки на лице. «Может, послушаем еще и директора, потом…»

Я все пытался поймать взгляд Нвард, а директор уже заговорил. Ничего нового он не сказал, а под конец коснулся меня: «Конечно, и товарищ Шагинян, не спорю, иной раз пишет хорошие вещи, мы их читаем, а тут явился в нашу деревню и дезориентировал молодежь…»

…В кафе «Араке» кофе был чересчур горьким. Левон не стал пить его, попросил рюмку коньяка. Он сидел на высоком вертящемся стуле. Напротив в зеркале двоились люди, бутылки, сладости, свет, дым. Ваграм еще не очнулся от наркоза, интересно, чувствует ли он что-нибудь и что именно? Вчера вечером звонил Рубен, потом Карлен, они знали о болезни Ваграма. «Чем можем помочь?» Чем тут поможешь? Но все же хорошо, что позвонили. Татевик сегодня собиралась приехать и, наверное, сейчас звонит к нему домой.

– Еще рюмку.

Он видел только женскую руку, наливающую красное вино. Трудно сказать, что он чувствует к Татевик. Удивительная девушка. Коньяк он выпил.

А машинка продолжала отстукивать в голове.

«…Я думаю, – продолжал директор, – здесь и о товарище Шагиняне должен быть разговор, поскольку ему писать статью. Боюсь, что он может ввести в заблуждение нашу славную молодежь». – «Это уже вас не касается, – перебил его Степанян, – скажите лучше, куда смотрели вы, ваши педагоги, комсомольская организация и как это могло случиться в наши дни?» Потом он вдруг обратился к сидевшей рядом с директором девушке: «А ты что скажешь, товарищ… – взглянул на листок перед собой, – Карапетян?» Девушка смущенно поднялась. «Что мне сказать?» Посмотрела на собравшихся. Степанян подхватил: «Не знаешь, что сказать? Вместе учились, дружили – и не знаешь? А вы разве не замечали их отношений, не интересовались, куда они отправляются после уроков, что делают? И почему двое комсомольцев все-таки пошли на похороны? Вы обсудили их поведение?»

Девушка смотрела молча и удивленно, – должно быть, подыскивала слова. «Говори, Гаянэ-джан, – побуждал ее Папикян, – люди ждут, что ты как воды в рот набрала?» – «Мы ждем, девушка», – холодно выдавила Нвард Мамян.

Нет, не мог я молчать.

«Гаянэ, – заговорил я, – разве тебе трудно осудить малодушие своих товарищей? Тем более что их уже нет в живых…»

Степанян что-то сказал, наверное, в мой адрес. Нвард наконец взглянула на меня, глаза у нее были светло-зеленые. Папикян кивнул головой, а директор школы закашлялся. «Оставьте ваш юмор, товарищ Шагинян, – сухо произнес Степанян, – когда надо, и мы можем поострить, а сейчас обсуждается серьезный вопрос». – «Ну, что мне сказать? – заговорила наконец Гаянэ. – Асмик была моей близкой подругой, а лучше Сероба нет никого. Я каждый день ношу на их могилы цветы, – она подняла глаза, посмотрела по-взрослому, – и кляну себя, что не ходила на похороны. Мама моя, учительница в нашей школе, не пустила. Если меня и надо проработать, то только за то, что я не была на похоронах, только за то». – «И проработаем, – вскрикнула с места Нвард, – такие, как ты, не могут руководить другими!»

Ну никак я не мог молчать.

«Именно она и может».

Наконец наши глаза встретились. Нет, они у нее не зеленые и не светло-зеленые, просто миндалевидные, с короткими ресницами, спокойные и холодные.

«Левон, не мешай человеку, – мягко сказал Степанян. – Хочешь, потом дам слово?»

«Не хочу».

Несколько минут стоял шум, потом один за другим говорили несколько человек, все по конспекту Нвард. Гаянэ сидела, опустив голову, Папикян что-то нашептывал ей на ухо, в комнате словно не хватало воздуха.

Нет, я не мог молчать.

«Я вижу, многие торопятся, наверное, у них билеты в кино, на новый французский фильм, так что буду краток. – После этих моих слов Степанян холодно взглянул на меня, хотел прервать, но смолчал. – Вот что я предлагаю: исключить Сероба и Асмик посмертно из комсомола, а директора школы товарища Бегоняна представить к званию заслуженного учителя, если у него еще нет этого звания».

«Ты издеваешься над столькими людьми?» – глухо произнес Степанян.

«Я просто подытоживаю ваше обсуждение в полном согласии с логикой его направленности». И я сел.

«Мы сами подытожим…»

«Бедные, наивные дети, вы что-то хотели доказать миру?…»

В комнате было темно, светился лишь зеленый глазок магнитофона. Машинка в голове угомонилась, а написанные страницы стерлись, будто их смыл сильный осенний дождь или чьи-то лиловые слезы. Он включил радио, и месса из магнитофона смешалась с последними известиями. Попробовал заснуть, но ничего из этого не вышло. Перед глазами предстала мать, такая, как была в больничном дворе. Что мы знаем о своих родных? В трудные годы, когда, пожертвовав молодостью и примирившись с одиночеством, она воспитывала его и Ваграма, он ничего еще не понимал. Когда случилась беда с Ваграмом и умер отец, они с матерью остались одни и сердце ее словно окаменело. Сколько раз она целовала его? А целовала ли? Мать обязана оставаться сильной, а сила меняет женщину, делает ее другой. Ваграма освободили, и мать полностью посвятила себя ему, как будто хотела возместить ему недоданную за годы нежность. Левон рано вступил в жизнь. И жизнь, надо сказать, баловала его. Он хорошо учился, писал стихи и любил читать их, был искренним и вспыльчивым и не обойден друзьями. Он рано созрел. «Зреет только дыня, – сказал бы Каро, – а человек стареет». Постарел?… Наверное. Старость – это не морщины, не изменение кровяного давления и не уход на пенсию… Он выключил радио: лучше уж вздремнуть, скоро позвонит Ашот.

Закрыл глаза. Как могла Нвард?… А стоило ли ему лезть на рожон? Кого и в чем он убедил? Уснул, что ли? Все звуки как утонули, только месса чуть слышна.

Уснул.

Телефон.

– Ашот?

– Левон, приезжай скорее.

Скорее…

…Ваграм лежал, накрытый белой простыней. В палате были Ашот, профессор и две сестры. Профессор стоял понурый, скрестив на груди руки. Левон откинул простыню, рот у брата был полуоткрыт. Значит, все кончено.

15

На пороге Левон потушил сигарету, почему-то кашлянул и толкнул кожаную дверь, на которой что-то было написано золотыми буквами по стеклу. Женщины за письменным столом сразу обернулись в его сторону, и он увидел на столе хлеб, бутылки с мацуном, чайник. Такая же стеклянная табличка, тоже с золотыми буквами, висела и над письменным столом, на ней было всего два слова. Левон прочел их и только сейчас догадался, что женщины завтракают за столом брата. Какой-то нерв заныл внутри, и он попятился назад, решив подождать в коридоре.

– Входите, – услышал он за спиной голос, – мы уже кончаем.

– Ничего, вы завтракайте, – сказал он спокойно, сердце его вдруг смирилось, покорилось. – Я здесь подожду. – Он затворил дверь и повернулся к окну.

В окно виднелся двор, сновали люди, разбрызгивая грязь, въехала в ворота автомашина, и водитель, выскочив из кабины, схватил кого-то за рукав. Голосов не было слышно. Вскоре они под руку вышли со двора.