Звук пронесся, отразился и ушел в воду. Та молчала. Старик сутулился, глядя в воду. Ему стало казаться, что ничего нет и не будет. Он зевнул — от напряжения и подумал, что завтрашний день будет теплый. Оттого не сразу заметил перемену, а увидев, замер, положив ладонь на грудь, к сердцу.
Вода еще молчала, но в ней, среди скользящих лунных блесков, растерзанной лунной плоти, проходила какая-то работа. Вот, шевельнулась. Лунные отблески заколыхались.
Скольжение отблесков ускорилось, медными полосками вскинулись летучие рыбы, исчезла белая запятая рыбачьей лодки.
И вдруг море поднялось, закипело и вспенилось. Мелькнули быстро вращающиеся колеса и покатились к берегу. Они расправились, вздыбились лесом рук-щупалец.
Щупальца упали на сосны, вцепились в них. Трещали и ломались стволы, громыхали и скатывались камни, ревел сбегающий поток воды. Из черноты выплывало тело кракена — огромное и черное, словно затонувший корабль. Мефисто пришел.
Сверкнули фосфором глаза, будто колеса, и Мефисто стал уходить в воду. Исчезало тело, но еще светились гневные глаза. Щупальца, упав на берег, заскользили обратно.
Старик по-прежнему стоял, прижав обе руки к груди. В ней сидело острое. Оно пробило грудь и не давало дышать. Он не мог шевельнуться и не двинулся даже тогда, когда, черное и толстое, толще сосны, скользило мимо щупальце Мефисто. В слепом своем пути оно хватало присосками камни, доски, лодки — все, что ему попадалось. И, словно еще один малый камень, совсем не заметив, оно прихватило отца. Еще блеснули глаза, и потянулась рябь — Мефисто уходил в океан.
…На берегу мелькали огни и маленькие людские тени. И возносились слабые их вскрики.
АРГУС-12
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
КРАСНЫЙ ЯЩИК
1
Шел дождь. Капли его в слепящей голубизне прожекторов казались летящими вверх.
Будто густые рои варавусов.
А их-то на площадке и не было. Ослепительный свет отбросил ночную жизнь Люцифера в темноту, что так густо легла вокруг.
Дождь лил… Вода текла на бетон, был слышен ее громкий плеск.
Я наблюдал, как грузят шлюпку.
Первым принесли Красный Ящик.
Я произнес формулу отречения, снял Знак и положил его в Ящик — тот мгновенно захлопнулся. И тотчас же около него стали два человека. Подошел коммодор, приложил руку к шлему, а те двое нагнулись, взяли Ящик и понесли по трапу.
Вдоль их пути стал, вытянувшись, экипаж ракетной шлюпки.
Я отошел.
Вода стекала с шлема коммодора, бежала по его лицу. Вода блестела на костюмах экипажа, на их руках, лицах.
Голубой блеск воды, сияние, брызги, искры…
Прожекторы лили свет, и людей на площадке было много. Но никто не смотрел на меня, хотя всего несколько минут назад я был Звездным Аргусом, Судьей и имел власть приказывать Тиму, этим людям, коммодору «Персея». Всем!
Еще несколько минут назад я был частью Закона Космоса, его руками, глазами, оружием. И вот пустота, ненужность. И показалось — был сон. Сейчас Тим подойдет, хлопнет меня по плечу. Я проснусь и увижу солнце в решетке жалюзи, и Квик подойдет ко мне и станет лизаться.
Но это был не сон. Люди еще не смели глядеть мне в глаза. Я еще был стоглазым, недремлющим Аргусом — в их памяти.
Все ушло…
Жизнь моя — прошлая — где она?… Где ласковая Квик?… Где мудрый Гленн? Где я сам, но только бывший?…
Они ушли — Гленн, Квик, я, — ушли и не вернутся.
Ничто не возвращается.
…Ящик унесли. На это смотрел Тим, глядели колонисты. Большие глаза Штарка тоже следили за Ящиком. И хотя я не видел его рук, спрятанных за спину, я знал — на них наложена цепь. Мной.
Ящик унесли. Коммодор обернулся и с сердитым лицом отдал мне честь. Махнул рукой. И тотчас другие двое увели Штарка. И уже сами вошли переселенцы.
Они поднимались по скрипящему трапу, понурые и мокрые от дождя. Входили молча. На время установилась тишина. Стих водяной плеск. Я услыхал далекий вой загравов и тяжелые шаги моута (он топтался вокруг площадки, и время от времени скрипело дерево, о которое чесался моут). Снова вой, снова тяжелые шаги. И чернота ночи, хищной и страшной ночи Люцифера. От нее отгораживали нас только столбы голубого света. Но сейчас ракета взлетит, огни погаснут, и будет ночь, страх, одиночество.
Будет Тим и его собаки.
Погрузили ящики с коллекциями Тима — все сто двадцать три. Подняли трап. Старт-площадка опустела.
С грохотом прихлопнулся люк. Налившаяся на него вода плеснулась на мои ноги. Сейчас они улетят, Аргусы улетят в Космос. А я остаюсь один, сколько бы Тимов и собак вокруг меня ни было.
Улетают — а я остаюсь, брошенный, несчастный, одинокий Аргус. Это обожгло меня. Я рванулся к люку.
Я подбежал и, не достав, ударил кулаком по маслянисто-черному костылю, на который опиралась шлюпка. Ударил и опомнился от боли, вытер испачканный кулак о штаны. И отступил назад. Тут-то меня и схватил Тим. Он держал меня за руку и тянул к краю площадки.
Я пошел.
За нами двинулись собаки.
Мы сошли вниз с площадки — теперь на ней стояла только ракета. На носу ее, метрах в двадцати пяти или тридцати над землей, горела старт-лампа. Красные отблески ее стекали с ракеты в водяных струях.
Завыли стартеры. Их вой был пронзителен и тосклив. Стотонная ракетная лодка выла и стонала, стонала, стонала. Такого переизбытка тоски я даже не смог бы вместить в себя.
Ракета стояла среди голубых столбов света, стонала и выла. Казалось, она звала кого-то, звала подругу, чтобы только не быть одной.
Люцифер стих перед этим железным воем. Никто здесь не мог тосковать и кричать так страшно. И я впервые думал о металле с состраданием, как о живом.
Боль и усталость металла… Я понял их. Я вспоминал железные скрипы перегруженных ракет, плач металла под прессом, стоны конструкций. Разве боль не может обжигать молекулы самого прочного металла?
«А ну, кончай жалобы, ударь кулаком!.. Грохни!» — приказывал я ракете. Включили двигатели. Люцифер затрясся под нашими ногами от их работы.
Собаки прижались к нам.
Шлюпка выпустила раскаленные газы. На их белом и широком столбе она приподнялась и неохотно, туго вошла в воздух.
Замерла, повиснув, словно раздумывая, лететь или остаться.
И вдруг рванулась и унеслась. А мы остались внизу, опаленные сухим жаром.
Мох, сумевший вырасти среди плит старт-площадки, горел.
Грохот шлюпки умирал в небе. Теперь ей надо идти на орбиту, к шлюзам «Персея»: там будет их встреча, там кончится ее одиночество. А мое?
Я долго ничего не слышал, кроме застрявшего в ушах грохота шлюпки. Наконец стали пробиваться обычные звуки: рев моута, лязг панцирей собак, пробные крики ночников.
Испустив крик, они притаивались, проверяли, нет ли опасности. Я услышал дождь, вдруг припустивший. Прожекторы гасли один за другим. И ударил хор ночников.
Они пели, свистели, орали, били себя в щеки — словно в барабаны.
Они квакали, трубили в трубы, визжали, гремели в железные листы.
Звуки нарастали, становились нестерпимыми для слуха ультразвуками.
Я зажал уши. Собаки зарычали. Тим выругался и выстрелил вверх. От вспышки и грохота выстрела ночники притихли.
— У меня что-то с нервами, — сказал мне Тим и лязгнул затвором ружья.
— Пойдем домой, — предложил я. — Я тоже устал.
— Еще бы не устать, — сказал Тим. — Ого! Теперь с месяц ты будешь как вареный. Ног не потянешь. Еще бы, могу себе представить. Конечно, устал… Здравствуй, красавец!
Он включил наствольный фонарь. Свет его уперся в морду моута.
Тот стоял, положив ее на тропу и раскрыв пасть, широкую, как ворота. Его глаза были склеротически красные, подглазья обвисли большими мешками и подергивались, слизистая рта белесая и складчатая.