Выбрать главу

Перед лицом гибели, которую таит в себе полная невесомость, невыносимая легкость существа, всеобщая скученность и линейность процессов, гибели, увлекающей нас в пустоту, эти внезапные вихри, которые мы называем катастрофами, есть то, что предохраняет нас от катастроф. Эти аномалии, эти крайности воссоздают зону гравитации и плотности, препятствующей дисперсии. Можно вообразить, что наше общество стремится особым способом избавиться от своих отверженных, подобно племенам, избавлявшимся от избытка населения путем самоубийств в океане — речь шла о гомеопатической дозе самоубийств, о самоубийствах нескольких человек, но это позволяло сохранить гомеопатическое равновесие всего племени. Итак, катастрофу можно рассматривать как некую умеренную стратегию, или, скорее, наши вирусы, наши экстремальные явления, совершенно реальные, но локализованные, позволяют, видимо, сохранить нетронутой энергию виртуальной катастрофы — двигателя всех наших процессов как в экономике, так и в политике, как в искусстве, так и в истории.

Эпидемиям, инфекциям, цепной реакции и размножению вирусов мы обязаны одновременно и лучшим и худшим. Худшее — это метастазы при заболевании раком, фанатизм в политике, вирулентность в области биологии, информационные шумы. Но в сущности все это являет собой часть лучшего, так как процесс цепной реакции есть процесс аморальный, стоящий выше добра и зла, и обратимый. Впрочем, как лучшее, так и худшее мы воспринимаем все в том же завороженном состоянии.

Возможность, которой располагают некоторые экономические, политические, лингвистические, культурные, сексуальные, даже теоретические и научные процессы, — переступить через общепринятое мнение и действовать посредством немедленного заражения согласно чистой взаимной присущности вещей, а не их отношений или превосходства — представляет собой одновременно и загадку для ума, и чудесную альтернативу для воображения.

Стоит только взглянуть на эффект, который производит мода. Этот никогда не изучавшийся эффект олицетворяет отчаяние социологии и эстетики. Это потрясающее заражение форм, в процессе которого вирус цепной реакции оспаривает первенство у логики различия. Удовольствие, которое связано с модой, имеет, разумеется, культурный характер, но не является ли оно еще в большей степени следствием этого мгновенного консенсуса, сверкающего в игре знаков? Впрочем, мода угасает, как эпидемия, после того, как воображение истощится и вирус устанет. Цена, которую приходится платить, если использовать слова, употребляемые нами, когда речь идет о растрате, чрезмерно высока. Но все соглашаются на эту цену. Наше социальное чудо состоит в слишком быстром вращении знаков (но не в слишком медленном вращении смыслов). Мы обожаем, когда нас заражают немедленно, и нисколько не раздумываем при этом. Эта вирулентность гибельна, как бациллы чумы, но никакая моральная социология, никакой философический склад ума не в силах справиться с нею. Мода — неустранимое явление, поскольку она является частью этого бессмысленного, вирусного, незамедлительного способа коммуникации, скорость которого объясняется исключительно отсутствием передачи смысла.

Все, что можно сэкономить в процессе передачи, составляет источник наслаждения. Соблазн — это то, что переходит от одного к другому в разных, несхожих формах, т. е. минуя одинаковость. (При клонировании происходит обратное: переход совершается от подобного к подобному, минуя инакость, и это нас очаровывает.) В процессе метаморфозы мы переходим от формы к форме, игнорируя при этом смысл, при написании поэмы — от знака к знаку, не делая ссылок. Исчезновение дистанций, промежуточных пространств всегда порождает нечто, подобное опьянению. Разве не то же самое происходит с нами на больших скоростях? Что совершаем мы, кроме перехода от одной точки к другой, минуя время, и от одного момента к другому, минуя расстояние и движение? Скорость прекрасна, надоедает лишь время.

ПОБУЖДЕНИЕ И ОТТОРЖЕНИЕ

Однородность контуров, идеальное пространство, основанное на синтезе и протезировании, пространство неоспоримое, согласованное, синхронное, совершенное — все это представляет мир абсолютно неприемлемый. Не тело противится любой форме трансплантации и искусственной замены, не только сознание живого существа не приемлет этого, но сам разум восстает против синергии, которую ему навязывают, отвечая многообразными формами аллергии. Неприятие, отторжение, аллергия — особый вид энергии. Эта внутренняя энергия, которая заняла место негативизма и возмущения, вызванного несогласием, порождает наиболее необычные явления нашего времени: вирусные патологии, терроризм, наркоманию, преступность и даже те явления, которые принято считать позитивными, — культ успеха и коллективную истерию производства — явления, гораздо более походящие на принуждение избавиться от чего-то, нежели на побуждение создать что бы то ни было. Сегодня мы в большей мере идем к изгнанию и отталкиванию, чем к побуждению в собственном смысле слова. Сами природные катастрофы кажутся некоей разновидностью аллергии, отторжения природой операционного воздействия со стороны рода человеческого. Там, где угасает негативизм, эти катастрофы являют неумолимый символ необузданности, драгоценный символ отрицания. Их вирулентность, впрочем, влечет за собой, посредством заражения, социальный хаос.

Исчезли сильные побуждения или, иначе говоря, позитивные, избирательные, притягательные импульсы. Желания, испытываемые нами, очень слабы; наши вкусы все менее определенны. Распались, неизвестно по чьему тайному умыслу, созвездия вкуса, желания, воли. А созвездия злой воли, отвержения и отвращения, наоборот, стали более яркими. Кажется, что оттуда исходит какая-то новая энергия с обратным знаком, некая сила, заменяющая нам желание, необходимое освобождение от напряжения того, что заменяет нам мир, тело, секс. Сегодня можно считать определенным только отвращение, пристрастие же таковым более не является. Наши действия, наши затеи, наши болезни имеют все меньше объективных мотиваций; они все чаще исходят из тайного отвращения, которое мы испытываем к самим себе, из тайной выморочности, побуждающей нас избавляться от нашей энергии любым способом; это следует считать скорее формой заклинания духов, нежели проявлением воли. Быть может, это какая-то новая форма принципа Зла, эпицентром которого, как известно, как раз и является заклинание злых духов?

Симмель говорил: "Нет ничего проще отрицания. Вот почему большая масса, составные части которой не в состоянии согласовать стоящие перед ней задачи, обретает это согласие в отрицании". Было бы бесполезно побуждать массы к поискам позитивного мировоззрения или к критическим умонастроениям, ибо они попросту этим не обладают; все, что у них имеется, — это сила равнодушия, сила отторжения. Они черпают свои силы лишь в том, что изгоняют или отвергают, и, прежде всего, это — любой проект, превосходящий их понимание, любая категория или рассуждение, которые им недоступны. В этом есть элемент хитрой философии, источником которой служит наиболее жестокий опыт — опыт животных или крестьян: нас-то уж больше не надуешь, мы-то себя в жертву "светлому будущему" не принесем. С такого рода общественным мнением может спокойно сосуществовать глубокое отвращение к общественному порядку — отвращение к претензиям властей на превосходство, к фатальности и мерзости всего политического. Если прежде существовали политические страсти, то сегодня мы наблюдаем необузданность в сочетании с глубоким отвращением к политике.