Мы никогда не узнаем, были ли понятными появление нацизма, лагерей смерти или Хиросимы. Мы более не находимся в том же ментальном пространстве. Жертва и палач меняются местами, происходит преломление и распад ответственности — таковы добродетели нашего чудесного интерфейса. У нас нет больше сил на забвение, наша амнезия — это амнезия изображений. Кто же объявит амнистию, если виновны все? Что же до аутопсии трупов, никто больше не верит в анатомическую правдивость фактов: мы работаем по шаблону. Если бы даже эти факты были весьма красноречивы, бросались бы в глаза, они не смогли бы лишить нас доказательств или убежденности. Таким образом, по мере того, как мы досконально изучаем нацизм, газовые камеры и т. п., они становятся все менее понятны, и в конце концов мы логично задаем себе потрясающий вопрос: "А вообще, было ли все это на самом деле?" Возможно, это невыносимый вопрос, но интерес представляет то, что делает его логически допустимым. А допустимым его делает именно опосредованная подстановка событий, идей, истории. Эта подстановка влечет за собой то, что, чем пристальней мы будем вглядываться во все эти события и идеи, чем с большим старанием будем пытаться выявить детали и прояснить причины, тем с большей вероятностью они прекратят свое существование — прекратят существование в прошлом. Путаница в отношении тождественности вещей, возникающая при их исследовании и увековечении. Равнодушие памяти, безразличие к истории, которое может быть сопоставимо с усилиями взглянуть на все объективно. В один прекрасный день мы спросим себя: а существовал ли вообще Хайдеггер? Парадокс Фориссона может показаться гнусным (и таковым он и является, выражая исторические претензии относительно реальности существования газовых камер), но, с другой стороны, он точно воспроизводит движение всей культуры — тупик конца века галлюцинирующего, завороженного ужасом своих истоков, века, для которого забвение невозможно и единственным исходом остается отрицание.
Так или иначе, если доказательство бесполезно, ибо не существует более исторических речей, способных расследовать процесс, наказание также невозможно. Освенцим, истребление искупить нельзя. В наказании не существует какой-либо равноценности. Нереальность наказания неизбежно влечет нереальность фактов. То, что мы сейчас переживаем, — нечто совсем другое. То, что происходит коллективно, беспорядочно, через все процессы, все полемики, — это переход от исторической стадии к стадии мифической, это мифическая и опосредованная реконструкция всех событий. В каком-то смысле это мифическое превращение — единственное действие, способное, если не оправдать нас морально, то каким-то фантастическим образом простить нам изначальное преступление. Но для этого, для того, чтобы даже преступление стало мифическим, нужно положить конец исторической реальности. В противном случае, поскольку все это — фашизм, лагеря, массовое уничтожение — было и остается для нас исторически неразрешимым, мы будем вынуждены постоянно повторять это как первоначальную картину. Опасна не ностальгия по фашизму; действительно опасным, хотя и смехотворным, является это патологическое возрождение прошлого, в котором все, как ниспровергатели, так и защитники факта существования газовых камер, как хулители, так и апологеты Хайдеггера становятся одновременно действующими лицами и почти сообщниками; опасна эта коллективная галлюцинация, которая переносит все отсутствующее воображение нашей эпохи, всякий смысл насилия и столь призрачной на сегодняшний день реальности на другую эпоху, провоцируя при этом некое принуждение заново пережить ее и вызывая глубокое чувство вины, порожденное нашим неучастием в ней. Все это точно передает наше безнадежное стремление подавить эмоциональное напряжение, связанное с тем, что в реальности эти события ускользают от нас. Дело Хайдеггера, процесс Барби и т. д. являются смехотворными конвульсиями этой присущей нам сегодня утрате реальности, и предположения Фориссона — не что иное, как циничное приписывание ее прошлому. Слова о том, что "это никогда не существовало", попросту означают, что и мы не существуем в той степени, чтобы поддерживать память, и ничто, кроме галлюцинации, не может дать нам возможности ощутить себя живущими.
Разве нельзя, исходя из всего этого, некоторым образом сократить конец нашего века? Я предлагаю заранее упразднить 90-е годы, чтобы мы сразу из 89-го года перенеслись прямо в 2000 год. Ибо, коль скоро этот конец века со всем своим пафосом умирания культуры, со своими нескончаемыми стенаниями, знамениями, мумификациями уже наступил, неужели нам предстоит еще десять лет томиться на этой галере?
Поправка: Ура! История возрождается!
Событие конца века в действии. Весь мир облегченно вздыхает при мысли о том, что История, придавленная засильем тоталитарной идеологии, после снятия блокады со стран Востока все увереннее возобновляет свой курс. Поле Истории, наконец, вновь открыто для непредсказуемого развития народов и их жажды свободы. В противоположность гнетущей мифологии, которая обычно сопровождает конец века, та, что существует сегодня, кажется, должна положить начало резкому усилению финального процесса, новой надежде, росту всех ставок.
При ближайшем рассмотрении это событие представляется несколько таинственным, и его можно было бы сопоставить с «историческим» неидентифицируемым объектом. Несомненно, эта оттепель, имевшая место в восточных странах, это высвобождение свободы из-под глыб льда являет собой необычную ситуацию, но чем становится свобода после того, как она выведена из замороженного состояния? Рискованная операция с весьма двусмысленным результатом (единственное, в чем можно быть уверенным, это в том, что невозможно снова заморозить то, что однажды было разморожено). СССР и страны Восточного блока представляли собой, одновременно с морозильной камерой, испытательный стенд и экспериментальную установку для свободы, ибо именно там она была секвестирована и подвергнута высокому давлению. Запад же есть хранилище или, скорее, свалка свободы и Прав Человека. Если сверхзамораживание было отличительным отрицательным знаком Востока, то сверхжидкое, газообразное состояние нашего Запада еще более сомнительно, ибо благодаря освобождению и либерализации нравов и мнений проблемы свободы здесь просто не существует. Виртуально эта проблема уже решена. На Западе Свобода, идея свободы умерла самой настоящей смертью, и ее исчезновение четко прослеживается во всех недавних воспоминаниях. На Востоке она была убита, но преступление никогда не бывает безукоризненным. С экспериментальной точки зрения будет интересно увидеть, что делается со свободой, когда она снова появляется на поверхности, когда ее воскрешают, предварительно уничтожив все ее признаки. Мы увидим, что получится из процесса реанимации и посмертной реабилитации. Оттаявшая свобода, быть может, и не столь лицеприятна. А что, если мы заметим, что единственное, в чем она проявляет поспешность — это в рвении к автомобилям, электробытовым приборам и даже к психотропным средствам и порнографическим фильмам, т. е. в том, что немедленно перейдет в жидкое состояние, свойственное Западу, в стремлении от одного конца истории, где царила мерзлота, перейти на другой конец — к флюидам и движению? Но особенно увлекательное зрелище являет собой не то, как покорно восстанавливают на Востоке поправляющуюся демократию, привнося в нее новую энергию (и новые рынки). Интереснее всего наблюдать, как сталкиваются две специфические разновидности конца Истории: та, где История прекращает существование, дойдя до точки замерзания и концентрационных лагерей, и та, где она завершается полной центробежной экспансией средств коммуникации. В обоих случаях речь идет об окончательном решении, и, возможно, оттепель в отношении прав человека является социалистическим эквивалентом "разгерметизации Запада": речь идет о простом рассеяньи в западном вакууме сил, которые в течение полувека были секвестированы на Востоке.