Оказалось, что Другой создан не для того, чтобы быть уничтоженным, отброшенным, совращенным, но для того, чтобы быть понятым, освобожденным, взлелеянным, признанным. После прав Человека следовало бы учредить права Другого. Впрочем, это уже сделано: существует Всеобщее Право на Различие. Оргия политического и психологического понимания Другого, его возрождение там, где его уже нет. Там, где был Другой, появился Тот же самый.
Но там, где больше ничего нет, и должен появиться Другой. Мы уже присутствуем не при драме, но при психодраме отличий, как и при психодраме общности, сексуальности, тела и при мелодраме всего этого, разыгрываемой посредством аналитических метадискуссий. Отличие приобрело характер психодрамы, социодрамы, семиодрамы, мелодрамы.
В той психодраме, что связана с контактами, тестами, интерфейсом, мы лишь акробатически симулируем и драматизируем отсутствие Другого. В этой искусственной драматургии отличие исчезло отовсюду, но сам субъект стал мало-помалу индифферентен к собственной субъективности, к собственному отчуждению, совсем как современное политическое существо становится безразличным к собственному мнению. Он становится прозрачным, «спектральным» (Марк Гийом) и в силу этого интерактивным. Потому что в процессе интерактивности субъект не несет в себе чьего либо отражения. И это происходит по мере того, как он становится индифферентным к самому себе, как если бы его живого превратили в ипостась, лишенную своего двойника, тени, отражения. Такой ценой он становится доступным для всевозможных комбинаций и связей.
Интерактивное существо, таким образом, рождается не от новой формы обмена, но от исчезновения социальных связей и отличий. Это тот другой, что появляется после гибели Другого и уже не есть то, что было прежде. Это — результат отрицания Другого.
В действительности интерактивность присуща только медиуму или машине, ставшей невидимой. Механические автоматы еще играют на различии между человеком и машиной и на привлекательности этого различия. Но наши интерактивные автоматы, автоматы имитации остаются равнодушны к этим различиям. Человек и машина здесь становятся изоморфными и индифферентными, ни он ни она не находит своего отражения в другом.
Компьютер не имеет двойника. Вот почему он не способен мыслить. Ибо способность к мышлению всегда приходит к нам от Другого. Поэтому он, компьютер, так результативен. Компьютеры — эти чемпионы по устному счету, эти нелепые калькуляторы — являются аутистами, той разновидностью разума, для которой не существует Другого, и в силу этого они наделены столь странным могуществом. Это сама мощь интегральных схем (способных даже передавать мысли на расстояние). Это — мощь абстракции. Машины действуют так быстро, потому что они отключены от какого-либо Другого. Они соединены системами, подобными огромным пуповинам между разумом и его близнецом. Но в этом гомеостазе Того же самого отличия были ликвидированы машиной.
Существуют ли еще отличия, при том, что их вымарывают изо всей этой психодраматической сверхструктуры?
Существует ли физика Другого, или же только метафизика? Есть ли двойственная форма Другого, или только диалектическая? Проявляется ли он в виде судьбы, или же только в виде психологического и социального партнера, несущего с собой наслаждение?
Сегодня все говорит между собой в терминах различий. Но отличие не есть различие. Можно даже предположить, что именно различия убивают отличие. Когда язык оценивают в системе различий, когда смысл [языкового явления] сводится лишь к тому, чтобы демонстрировать дифференциальный эффект, — в этом случае убивается радикальное отличие языка, кладется конец той двойственности, которая лежит в самой его сердцевине, двойственности знака и понятия, им обозначаемого, двойственности языка и его носителя; из языка устраняется все, что не подлежит устранению: в артикуляции, в смысле, в посредничестве. Устраняется все то, благодаря чему язык по своей сути есть Другой для субъекта, то, благодаря чему в языке существует игра слов, обольстительность материального воплощения и случайностей, символический смысл жизни и смерти, а не только ничтожная игра различий, являющаяся предметом изучения структурного анализа.
Но тогда какой смысл говорить, что женщина — это иное, нежели мужчина, что сумасшедший — иное, нежели нормальный человек, что дикарь не есть человек цивилизованный? Можно было бы до бесконечности задаваться вопросом, кто чей антипод. Является ли хозяин иным, нежели раб? Да, если говорить в терминах классов и производственных отношений. Но это противопоставление носит ограниченный характер. В действительности все происходит совсем не так. Причастность людей и вещей не есть причастность, связанная со структурными различиями. Символический порядок содержит в себе сложные двойственные формы, которые не обнаруживают различий между мной и кем-то другим. Пария не есть нечто иное, чем брамин — судьба одного есть нечто иное, чем судьба другого. Они неотличимы внутри одной и той же шкалы ценностей. Они взаимно связаны в незыблемом порядке, в обратимом цикле, подобном циклу дней и ночей. Представляет ли собой ночь нечто иное, чем день? Но что тогда вынуждает нас говорить, что мужское начало есть нечто иное, чем женское? Без сомнения, в отличие от дня и ночи мужское и женское начала не являются обратимыми моментами, которые следуют друг за другом и сменяют друг друга в нескончаемом очаровании. Следовательно, один пол никогда не является иным в отношении другого; такое возможно разве что в теории дифференциальной сексуальности, которая в основе своей утопична. Поскольку различие есть не что иное, как утопия с присущей ей мечтой разорвать границы [существующего порядка вещей] с тем, чтобы в дальнейшем восстановить эти границы (то же можно сказать и о различении Добра и Зла: разделение этих понятий является мечтой, а стремление их соединить — совершенно фантастической утопией). В этой единственно присущей нашей культуре перспективе различия можно говорить о Другом в области секса. Настоящая сексуальность «экзотична» (в том смысле, который придавал этому слову Сегален): она заключается в полной несопоставимости обоих полов; в противном случае обольщение просто не могло бы существовать, и в отношениях между полами царило бы одно лишь отчуждение.
Различия — это регулируемый обмен. Но что же разлаживает, нарушает этот обмен? Что не подлежит обсуждению? Что не вписывается в контракт, в структурную игру различий? Что делает обмен невозможным? Везде, где обмен невозможен, наступает террор. Любое радикальное отличие является эпицентром террора. Террора, который оно самим фактом своего существования порождает в обычном мире. Террора, который мир обрушивает на него в своем стремлении его уничтожить.
В течение последних столетий все формы сильного отличия волей-неволей оказались внесены в список различий, который содержит одновременно включение и исключение, признание и дискриминацию. Детство, безумие, смерть, варварские общины — всеобщее согласие интегрировало, взяло на себя, поглотило все это. Безумие, как только его особый статус оказался подорванным, попадает в более тонкие психологические сети. Умершие, признанные однажды таковыми, оказываются за оградой кладбищ и покоятся поодаль вплоть до того, что лицо смерти стирается вовсе. За индейцами было признано право на существование лишь в пределах резерваций. Таковы перипетии логики различия.
Расизма не существует, пока другой остается Другим, чуждым. Расизм начинается, когда другой приобретает свойства различимого, то есть, иначе говоря, становится опасно близким. Именно тогда и начинаются поползновения удержать его на расстоянии.
"Можно подумать", — говорит Сегален, "что фундаментальные различия никогда не позволят создать истинное полотно без швов и заплат и что нарастающее сближение, падение барьеров, больший пространственный ракурс должны сами каким-то образом компенсироваться созданием новых перегородок и непредусмотренных лакун".