Окружают себя совсем другими – похуже, поненадежнее, но все же рядом – сорок минут на метро…
Хорошего было мало в моей жизни. За что и благодарен.
Не оставляет меня та собака, сбитая на мостовой. Рыжая.
Рыжих убивают чаще, может потому, что ни на кого не похожи. Жила себя собака, бежала по своим собачьим делам и вот убита.
Я в этом месте улицу перейти не смог. Шел долго, думал о той собаке. Кто она мне, рыжая?
Между людьми хорошими и собаками много общего: преданные, умные, беззащитные… Давят их беспощадно.
Спросят с тебя.
Есть у меня город, милый моему сердцу, люди неторопливые, основательные, поскрипывающие полы веранды, антоновка в старом саду, ночи за письменном столом, вечное перо…
Чего я жду? Да ничего уже. В этом залог моего покоя.
Какой запах везли автобусы моего детства? Длинные, с большими колесами, того еще года выпуска.
В автобусах стоял сырой запах ранней осени, переспелых яблок, выпитой водки. Остывали мокрые пальто, велись неторопливые разговоры, открыты были лица…
И лишь теперь в автобусах, раздираемых дрязгами и нетерпимостью, я понял – то был запах Времени.
Две ночи под окнами многоэтажки пел соловей. А на третью улетел неуслышанным.
Как опаздывает за мыслью рука, держащая перо. Помните, бумага отражает лишь малую часть наших возможностей. Остальное – в глубинах миросозерцания.
Молодость – окаянная штука. Сулит горы золотые, а становимся обыкновенными обывателями: пьем пиво жарким воскресным днем, говорим о футболе, работе, ругаем правительство…
– Да ты стихи писал, что ли…
Да, писал, писал! И вы писали, знаю, писали же…
Мы писали стихи, мы глядели в наполеоны. Мы погибли на острове надежд… На нашем теле обнаружили девяносто четыре ранения…
Всю жизнь должно сопровождать художника чувство неуверенности. Это чувство ответственности. Потерявший его – уже не художник.
Если что и связывает с этой страной – война, Бернес, шестидесятые, «тридцатьседьмые», «Давай закурим, товарищ, по одной…»
Мои погибшие, мои лагерные – как же вы держите меня.
Заметьте, как тщательно мы, пишущие, оформляем свои дневниковые записи. Все-таки надеемся на литературное бессмертие.
Ничто не кончается точкой. Все продолжается многоточием…
Если что воистину от Бога – литературная интуиция. Ей не научиться, не разработать. Это талант.
Платонову я не верю. Он как взял одну ноту в огромной симфонии литературы, так и продержал всю жизнь.
«– Посторонитесь, гражданка! – сказал носильщик двум одиноким полным ногам».
Это было потрясающе, но это было и искренне. Так он начинал.
Продолжал он совсем иначе, стараясь поразить воображение неординарностью форм и постепенно забывая о том, что книги, в общем-то, пишутся не для этого.
Где он оставил свою искренность? В приемных редакций, на аллеях литинститута, которые расчищал от снега по утрам… Почему так преступно пренебрег ей?
Впервые совершенно осознанно не хочется жить. Не согласуются внутренние законы с окружающей действительностью.
Как стремителен процесс вырождения. Жили мы в этой стране, при этой власти (другой не видели), пели на демонстрациях, пили, плакали в мае, везли к Вечному огню своих невест…
Ничего не осталось. Ничего не будет. Некуда голову преклонить.
Память осталась. И мы с ней, с памятью нашей, и на каждом шагу – сердце в клочья. Больно-то как: сердце в клочья.
Призови ты нас, Господи, солдат своих. Проклятый наш призыв…
Любил ли я когда-нибудь? Прикосновение к любви – вот что было в моей жизни. Мы сошлись: два одноименных заряда в стремлении к проникновению, высочайшей гармонии – и оттолкнулись.
Одноименные заряды отталкиваются – разноименные сходятся. Чужие люди ломают друг другу судьбы. Единственное их связывающее: дети и страстное желание… полюбить.
Законы физики довлеют над нами. Диффузия, полярность, теория относительности, инерция…
Один. Посреди огромного мира. Обтекающего, толкающего локтями, душащего табачным дымом и текущего, текущего себе…