Со следующим поворотом тропы в поле их зрения возник первый сад Витта, а за ним внизу можно было разглядеть блеск ручья, лесопилку, скошенные луга, коричневые коттеджи.
— Ненавижу Витт, — сказал Хью. — Ненавижу жизнь. Ненавижу себя. Ненавижу эту гадкую старую скамью. — Она остановилась посмотреть в направлении его отчаянного жеста, и он обнял ее. Попыталась увернуться от его губ, но он настоял на своем. Вдруг она сдалась и случилось маленькое чудо: дрожь нежности пробежала по ее лицу, как водная рябь под ветерком. Ее ресницы намокли, плечи сотрясались в его объятиях. Эта минута нежной агонии никогда больше не повторилась, можно сказать, никогда не была дарована ему с такой очевидностью, — до самой гробовой доски; и все же та короткая судорога, в которой она растворилась вместе с солнцем, вишневыми деревьями, прощенным им пейзажем, задала тон его новому существованию со значением «все прекрасно», несмотря на перемены в ее настроении, глупейшие капризы, грубейшие требования. Этот поцелуй, а не то, что ему предшествовало, стал подлинным началом их романа.
Она молча высвободилась. Длинный выводок школьников, подгоняемых учителем, взбирался по крутой тропе. Один из них вскарабкался на большой соседний камень и спрыгнул с него с радостным визгом.
«Grüss Gott»[14], — сказал учитель, поравнявшись с Армандой и Хью. «Приветик», — отозвался Хью. «Он думает, что ты сумасшедший», — сказала она.
Миновав буковую рощу и пройдя по мостику через ручей, они оказались на окраине Витта. Срезав угол по пыльному склону меж недостроенных шале, вышли к вилле «Настя». На кухне Анастасия Петровна расставляла в вазах цветы. «Мама, иди сюда, — крикнула Арманда по-русски, — я жениха привела!»
16
Витт мог похвастаться новым теннисным кортом. Как-то раз Арманда вызвала Хью на поединок.
Еще в раннем детстве с его ночными страхами сон давался Хью нелегко. Пытка имела двоякий характер. Приходилось иногда часами задабривать черного истукана ночи механическим воспроизведением одного и того же дневного образа, — но это еще полбеды. Другая половина относилась к полубезумному состоянию, в которое сон ввергал его, когда наконец приходил. Он не мог представить, что у добропорядочных людей бывают такие неприличные и абсурдные кошмары, раздирающие ночь и продолжающие вибрировать в сознании в течение дня. Ни случайные рассказы о дурных снах, услышанные им от друзей, ни фрейдовские сонники с их смехотворным анализом не были похожи на сложную злокозненность его едва ли не еженощных переживаний.
В отрочестве он попытался решить первую часть проблемы изобретательным способом, помогавшим лучше, чем таблетки (слишком слабые давали слабый сон, слишком сильные усиливали яркость чудовищных видений). Способ, открытый им, состоял в воображаемом повторении, с точностью метронома, последовательных телодвижений спортивной игры. Единственной игрой, которую он освоил в детстве и не забыл в свои сорок лет, был теннис. Он не только весьма сносно играл в него с какой-то молодцеватой легкостью, перенятой им некогда у Гая, неподражаемого двоюродного брата, тренировавшего учеников в Новой Англии, в школе, директором которой был Персон-старший, но даже изобрел удар, ни воспроизвести, ни отразить который не могли ни Гай, ни еще лучший теннисист — его шурин. Тут было что- то от искусства ради искусства, поскольку удар не подходил для низко летящего или неуклюже пущенного мяча, требовал идеально сбалансированной стойки (в спешке ее нелегко принять) и сам по себе победы в игре не приносил. Трюк Персона выполнялся всей рукой и сочетал пушечный удар с липким подрезанием мяча, сопровождавшим его от соприкосновения с ним до возможного предела. Соприкосновение (и в этом главная тонкость) должно было произойти на самом краю ракетки, на максимальном расстоянии от игрока, далеко отстоящего от отскакивающего мяча и как бы простертого ему вослед. Надо было уметь воспользоваться высоким отскоком, чтобы мяч правильно прилип к неподвижной ракетке, а затем выстрелить «приклеенным» мячом по прямой траектории. Если мяч «прилипал» не так долго, как это требовалось, или если это происходило в центре ракетки, а не в верхней ее части, удар получался весьма заурядным, слабым, закругляющимся галошей, не представляющим, разумеется, никакой трудности для приема; но правильно выполненный, он отзывался упругой отдачей в предплечье — и мяч летел по идеальной прямой в дальний конец поля. Прикоснувшись к земле, он приставал к ней, наподобие того, как приклеивался к струнам ракетки при выполнении удара. Не теряя своей прямолинейной скорости, мяч почти не отрывался от земли; более того, Персон не сомневался, что в результате методичной, самоотверженной тренировки можно заставить его совсем не отскакивать, но с быстротой молнии прокатиться по поверхности корта. Невозможно отбить неотскакивающий мяч, и скорее всего в недалеком будущем такие удары запретят как нечто разрушающее игру. Но даже в нынешней черновой версии он приносил восхитительное удовольствие своему первооткрывателю. Прием такого мяча не удавался самым смехотворным образом, поскольку летящий слишком низко мяч невозможно было поддеть, тем более правильно отбить. И Гай, и его шурин, тоже Гай, бывали озадачены и раздражены всякий раз, когда Хью ухитрялся выполнить свой «липкий удар», что, к сожалению для него, случалось нечасто. Зато он не объяснял сконфуженным профессионалам, пытавшимся повторить его удар и добивавшимся лишь жалкой подкрутки, что секрет заключается не в подрезании, а в «приклеивании», и даже не в приклеивании, а в точке соприкосновения мяча с ракеткой и еще в решительном выпаде всей руки вслед за мячом. Хью годами лелеял этот удар в своем воображении, даже после того как шансы воспользоваться им сократились до одного или двух раз в случайной игре. (Между прочим, последний раз, когда он его применил, и был тот день в Витте с Армандой, после чего она ушла с корта и ни за что не соглашалась продолжить игру.) Постепенно удар стал выполнять исключительно одну роль средства от бессонницы. В своих еженощных упражнениях перед сном Хью совершенствовал его, ускоряя выполнение (в ответ на быстрый удар противника), и научился воспроизводить его зеркальную левостороннюю версию тыльной стороной ракетки (вместо того чтобы суетиться вокруг мяча, как дурак). Как только он припадал щекой к прохладной, мягкой подушке, знакомая упругая дрожь пробегала по руке — и он ударами пробивал себе дорогу через одну игру за другой. Были дополнительные видения, например интервью снящемуся репортеру: «Надо его сильно подрезать и при этом не запороть»; или выигрыш в блеске славы Кубка Дэвиса с букетом маков, торчащим из него.
Почему же он отказался от этого средства от бессонницы, когда женился на Арманде? Не потому же, что она восприняла его любимый удар как оскорбление и занудство! Не новизна ли общей постели, не присутствие ли другого мозга, работающего рядом, разрушили интимность усыпляющей и врачующей привычки? Возможно. Как бы то ни было, он отказался от нее, убедив себя, что одна-две бессонные ночи в неделю составляли для него безопасную норму, и в остальные ночи ограничивался воспроизведением дневных событий (тоже автоматизм в своем роде), забот и неприятностей рутинной жизни с повторяющимся павлиньим пятном, которое тюремные психиатры называют «занятием сексом».
— Вы сказали, что помимо борьбы с бессонницей испытывали сонный ужас…
Сонный ужас, именно так! Он мог потягаться с лучшими безумцами по части повторения некоторых тем в своих ночных кошмарах. В некоторых случаях он мог вычленить первый черновой набросок со следующими за ним через некоторые интервалы вариантами, изменением мелких деталей, оттачиванием сюжета, введением какой-нибудь новой гнусной ситуации, и все же каждый раз то была перелицовка версии одного и того же несуществующего рассказа. Давайте послушаем гнусную часть. Один эротический сон повторялся с идиотской настойчивостью в течение нескольких лет до и после смерти Арманды. В этом кошмаре, отброшенном психиатром (чудак, сын неизвестного солдата и цыганки) как «слишком прямолинейный», ему подавали спящую красавицу на большом блюде с цветами и набором пенисов на подушке. Они отличались длиной и толщиной, их количество и вариации менялись от сна к сну. Лежали рядком, аккуратно разложенные: в метр длиной, из вулканизированной резины, с лиловой головкой; или в виде толстого короткого отполированного стержня; или наподобие узкого, как шомпол, инструмента, с чередующимися кольцами сырого мяса, прозрачного сала и т. д., — таковы образцы, взятые наугад. Не имело смысла предпочесть один другому, коралл бронзе или ужасной резине, поскольку что бы он ни выбрал — все меняло форму и размер и не могло быть правильно прилажено к его анатомии, отваливаясь в момент воспламенения или переламываясь надвое меж ног или тазобедренных костей более или менее разлагающейся дамы. Со всем неистовым антифрейдистским пафосом он хотел бы подчеркнуть следующее: эти подкорковые пытки ни прямо, ни «символическим образом» не были связаны с чем-либо испытанным им в сознательной жизни. Эротический мотив был лишь один из многих, так же как «Мальчишка для утех» оставался только побочной выходкой по отношению к остальному творчеству глубокого, слишком глубокого, писателя, выведенного в недавно вышедшем романе R.