— У Чехова есть рассказ. Извозчик везет лесом ночью судебного следователя. И оба друг друга боятся. Я Вас собрался прокатить в машине интервью. Но боюсь Вас смертельно. А Вы похожи на судебного следователя?
— Я следователем не могу быть потому, что от самого названия профессии меня мутит. Это генетически, от папы.
— Мне нравится, как Вы меня успокаиваете. Можно еще...
— Нет-нет, я не буду Вас успокаивать. Мне интересно послушать второй вопрос. Ну, ладно, успокою. Я же не гений, чего меня бояться? У Жени Харитонова, моего приятеля, есть фраза «Гениев выдумали. На самом деле нас нет». Это действительно смешно.
— Вы меня успокоили. Хотя я все еще не уверен, что Вы не гений. Давайте проверим. Будьте добры, вспомните по три синонима к слову «жизнь» и к слову «смерть».
— Я и этот вопрос оставлю без ответа. Не потому, что он слишком умный. У меня впереди спектакль, и не хочется ломать голову, мучить себя догадками. Теперь я предпочитаю ответить на то, что знаю.
— Соперничество и ревность — немножко синонимы, правда? Кому-нибудь из Ваших любимых женщин казалась Ваша ревность патологической?
— Я воспитанный человек, и потому избегаю оставлять такое впечатление, и как бы сдерживаю себя. Вообще не хотелось бы выглядеть патологическим ни в чем.
— Существует ли война между дураками и умными, и страшнее ли она для Вас, чем война в Чечне?
— Не уверен, что есть безусловно умные и безусловные дураки. Я никогда не думал, что между ними война. Скорее, вечный баланс. Если бы я польстил себе и сказал, что я умный, то все равно не мог бы заявить, что вся моя жизнь — это война с дураками. Тогда я, наверное, сказал бы, что моя жизнь — это дружба с умными.
— Вы мечтаете о том, чтобы когда-нибудь кончились все спектакли?
— Это вовсе не мечта, а жуткое наказание. Даже мысль об этом. Я не хотел бы, чтобы спектакли когда-нибудь закончились.
— А письма Вы когда-нибудь писали? Помните, какое наслаждение было в том, чтобы писать и отправлять письма?
— Получать. И даже не наслаждение, а трепет... Но все это я плохо помню.
— Если теперь кто-нибудь из очень близких Вам людей позвонит и скажет: "Я больше не буду тебе звонить, и не спрашивай, почему. Я тебе позвоню, когда смогу. Вы огорчитесь?
— Вот тут-то испуг извозчика и сработает. Я буду доискиваться причины, мне покажется, что я в чем-то виноват, позвоню через минуту, тут же.
— А его не окажется. Он звонил из автомата. С каждой минутой Вы будете нервничать все больше, или остановитесь?
— Ну, какое-то время буду очень нервничать. Потом жизнь все измолотит и тревогу эту тоже.
— А потом Вы получите письмо. Оказалось, он перестал с Вами разговаривать, потому что сел писать Вам письмо. Очень хорошее письмо, умное, в нем много признаний... Скажите, Вы испытаете то же волнение, какое в юности испытывали, читая письма от женщины, которую любите?
— Не знаю, я немного моложе вас, опыта у меня меньше. Мне кажется, что время действительно доктор. Время, погасившее боль, работает против волнений. Я не могу во второй раз пережить то же. Я работаю, например, с людьми, которые меня
26
непоправимо обидели. Или я очень их любил, а потом все разрушилось. Но я не могу в себе вызвать даже намека на те чувства, что были тогда. В одну реку дважды не войти. Когда я получу письмо, это мне польстит. Мне будет тепло, но жарко и страстно мне не будет.
— Вы с каким-нибудь гением соперничали?
— Я иногда попадал на какую-то строчку в книге, которая меня поражала совпадением чувств. И я был счастлив от этого. Вычитав про исключительную гневливость Бердяева, я понял, что это совершенно картина моей гневливости. Вам покажется странным, но я иногда бываю очень рассержен. И в такие моменты совершенно себя не контролирую, могу ужасно обидеть и оскорбить человека. Но я и очень отходчив. Во всем остальном у нас с Бердяевым не совпадает.
— Если свалить в кучу все Ваши влюбленности, что получится — куча скорбей, сборище горя, катастроф, или песня?
— Ну, песня вряд ли. Скорбей — тоже... Все, что я делаю в частной жизни, везде разлито какое-то лукавство. На сцене легче изображать чистое чувство, а в жизни краски смешиваются, ничего там исключительно подлинного нет. Я не могу сказать, что я честен, бескомпромиссен, непримирим или наоборот. В жизни я очень разный. А на сцене — другое дело. Поэтому даже во влюбленностях было лукавство, потому что я видел себя со стороны. Это описано великими лучше, чем я могу сказать. Толстой лукавил на похоронах матери, и Флобер, отравивший свою Бовари и почувствовавший отравление сам. Даже Горький, рыдавший над Самгиным... Знаете, на сцене живешь как-то чище.