Он стал думать о Ринхвивар. По правде сказать, в последние месяцы он больше ни о ком и не думал. Ничто не шло ему на ум так охотно, как тонкие руки его подруги, как ее темные теплые губы, ее раскосые глаза и остренькая грудь, которая иногда колола его, когда они обнимались.
Неожиданно, когда он вздохнул, представляя себе, как она улыбается — быстренько, точно украла что-то забавное, да только еще не придумала, как признаться, — Гион понял, что по-настоящему, полной грудью вздохнуть не получается. Ему стало душно.
Он остановился, огляделся по сторонам внимательнее. Ничего особенного не увидел: просто лес, чуть более темный, чем прежде. Некоторые стволы как будто расплывались, и Гиону вдруг почудилось, что он стал хуже видеть. Однако прищурившись, он рассмотрел другое: медные стволы были окутаны легким облачком тумана.
Тяжелый туманный дух висел и в воздухе. Должно быть, поэтому и дышать приходилось с трудом. Гион улыбнулся, качнул головой и побыстрее пошел дальше.
Туман делался все гуще, камни по обеим сторонам тропинки попадались все чаще, и теперь они больше не таились. Напротив — они выглядели так, словно оставались последней и самой надежной преградой между одиноким в лесу человеком и тем странным, неприятным, что скрывалось в густом, сером тумане.
Однако Гион не чувствовал никакого доверия к этим камням, как бы они ни рядились в одежды его друзей. И они как будто поняли это и явили злобные рожи: нездоровые лишайники, похожие на рваные и пыльные кружева, обметывали их разверстые «пасти», провалы «глаз» сочились мутной водицей, в которой погибали улитки.
Подняв голову, Гион понял, что не видит там, наверху, небесного свода. Туман окружал его и насильно гнул к земле; но и земли под ногами больше не было. Вокруг оказалась сплошная серость, клубящаяся, страшно занятая непрерывным движением — и при этом неживая. Ничего не было в этом мире, ни солнца, ни любви, ни доброго пива, ни кабанов, сердито добывающих себе пропитание подо мхом, ни занятых важными делами птиц. Этот серый мир выглядел так, точно никому не был нужен, и даже тот, кому он принадлежал, какой-нибудь захолустный павший эльф с отрезанными ушами, не наведывался в свое владение, считая его недостаточно хорошим для своей персоны.
Должно быть, впервые в жизни Гион догадался, как важно для него ощущать эту всеобщую связь всего со всем, эту благословенную зависимость птиц — от веток и летучей мошки, зверей — от разного рода добычи и чистой воды, человека — от травы, по которой он ступает, от голосов, которые он слышит, от рук, которые его обнимают... Связи распались, и вместе с ними пропала наполненность мира, его изобилие и даже преизбыток, вторые ощущал Гион — всей своей молодостью. Серый мир, по которому пробирался королевский брат, был пуст. То, что пряталось в тумане и заставляло шевелиться бесформенные клочья, не содержало в себе никакой полноты — напротив, его близость лишь усугубляла опустошенность: оно словно высасывало воздух, еще остававшийся между стволами, теперь, невидимыми.
Затем Гион остановился. На тропинку перед ним ступило нечто.
Как и туман, оно не имело ни формы, ни очертаний, ни определенного цвета. В какой-то миг Гиону почудилось, что оно похоже на человека. Вероятно, так и было; однако на самом деле все это не имело никакого значения. Оно могло быть похоже на человека или на зверя, оно могло быть чем-то вроде шара с шипами или морского гада, случайно оказавшегося на суше. Ничто не имело здесь определенного значения.
Оно было здесь, вот и все. Ничто больше не имело значения.
Гион остановился и тотчас ощутил лютый голод. Как будто все его естество алкало и стремилось к единственной цели: насыщению плоти. Каждая частица его тела вопияла, требуя пищи. Голод пронизывал его насквозь, пропитывал его, словно влага — пористую губку, и длилось это уже целую вечность.
Затем существо покатилось по тропинке и настигло Гиона.
Он попытался уклониться хотя бы от этого первого столкновения, но существо оказалось проворнее, да и камни, ограничивающие тропинку, мгновенно выросли, сделались высокими, как скалы, ушли в небо и там впились в клочья тугого тумана, утвердив преграду между одиноким человеком и его неверным спасением от опасности.
Гион быстро обвел вокруг глазами: он был заперт в тесном ущелье между камнями. И даже если бы он сумел взобраться по ним, то тяжелая клубящаяся крыша не выпустила бы его из ловушки.
Тогда Гион вытащил нож и метнулся под вытянутую лапу чудища. Сейчас оно преобразилось в человека, но Гион знал, что это — не человек. Оно не имело ни формы, ни наименования, оно даже не было здешним властителем: просто нечто пустое и голодное, обреченное страдать и даже не знающее, что чувство, в которое оно погружено, называется страданием. Гион воспринимал его теперь, когда оно находилось совсем близко, почти как себя самого.
И еще краем сознания он понимал, что может остаться здесь навсегда, став частью этого бесплотного мира и этой потерянной души.
Оно обхватило Гиона лапами, наваливаясь сверху, как медведь, и Гион пырнул его ножом под мышку. Лезвие пропороло податливое тело — так кухарка разрезает ломти густого киселя, — но не причинило чудовищу ни вреда, ни боли: то, что оно испытывало год за годом, век за веком, было острее и крепче любой боли.
Оно все настойчивее подминало Гиона под себя, обволакивало, пыталось заползти на него и поглотить. Он еще раз ударил ножом и вырвался, когда одна из лап вдруг отделилась от туловища и поплыла в туман, бессильно и слепо хватая воздух пальцами.
Гион бросился бежать. Бесформенный ком катился за ним. Он то замирал и вытягивался, то растекался по тропинке. Затем Гион ощутил резкую боль в ноге: он поранился о камень, которого не заметил в тумане, залепившем ему глаза. Густую серость прорезала ослепительная вспышка, и по тропе потекла, извиваясь и не впитываясь в почву, живая полоса ярко-красной крови. Тотчас на тропинке сделалось гораздо светлее, и отвесные скалы опустились, приникая к земле и округляясь: теперь это вновь самые обыкновенные с виду камни.
В сером мире появилось нечто новое. Гион настолько привык к окружающей его всеобъемлющей пустоте, что не сразу догадался — чем было это новое.
Крик.
Яростно, как от наслаждения любовью, кричало бесформенное, измученное голодом нечто. Оно пало на тропу и вытянулось, превращаясь в широкую плоскую змею, и начало извиваться и биться в нетерпении. Студенистая спина его содрогалась при каждом ударе.
Впереди раскрылся рот — крохотный, беззубый, с вытянутыми, словно для поцелуя, губками, и кровь послушно побежала туда. Капля за каплей округлялись и втягивались в алчущую пасть, и вокруг становилось все светлее и чище.
Гион вздохнул полной грудью, и у него закружилась голова. Хватаясь за сердце, петляя по тропе, он побежал из последних сил, а кричащее, стонущее, захлебывающееся чудовище ползло за ним, по кровавому следу, и лизало, глотало, поглощало капли живой жизни.
Наконец Гион остановился. Он весь был покрыт испариной и не дышал, а отчаянно вскрикивал широко раскрытым ртом.
Наклонившись, он туго перевязал ногу платком, после чего снова припустил по тропе, хромая и приседая. Поняв, что источник насыщения иссяк, чудовище замерло, зарываясь мордой в сухую хвою, и испустило последний вопль. Отзвуки этого голодного, алчущего зова все еще верещали у Гиона в ушах, когда он миновал последние два камня и выбежал на поляну.
И разом все обрело плоть и явь, и было таким насыщенным, таким ярким и благоуханным, что Гион мог лишь слабо застонать и повалиться навзничь, ибо ноги отказали ему в повиновении. Ему чудилось, что он, плоский, двухмерный и лишенный красок, — выгоревшая картинка, криво вырезанная ножом из старой, затрепанной книжки, — вдруг очутился среди живых, полнокровных людей.
Да что там люди! Каждая травинка, каждая букашка, что с важным, несколько отсутствующим видом раскачивалась на вершине этой травинки, — все они многократно превосходили Гиона своей упитанностью, округлостью, плоскостью, своей укорененностью в настоящем, в то время как сам принц, как ему чудилось, навеки застрял в нереальном, несуществующем, что и смертью-то не назовешь, не то что сколько-нибудь полноценной жизнью.