Эннумер прислали к нам из Херраманта лет пять назад в качестве подарка Сотеру, старшему брату Сотур, ко дню его рождения. Тогда Эннумер была хорошенькой пятнадцатилетней девушкой, ничего толком не умевшей и неграмотной, ибо в Херраманте, как и во многих других Домах, считалось излишним хвастовством, показухой или даже рискованным бахвальством давать рабам образование, тем более девочкам-рабыням. Я знал, что у Эннумер были дети, двое или трое. Оба старших брата нашей Сотур частенько посылали за этой молодой женщиной, она беременела, рожала и ребенка отдавали одной из нянек, а потом побыстрее продавали в какой-нибудь другой Дом. Между прочим, Мив и Око тоже появились здесь в результате подобной сделки Младенцев вообще почти всегда либо продавали, либо обменивали. Гамми часто нам говорила: «Я родила шестерых а вот матерью никому не была. Даже и не смотрела ни на кого из детей, не пыталась никого в приемыши взять после того, как Алтана-ди вынянчила. А на старости лет вы двоя мне на голову взяли да и свалились, чтобы воспоминаниями меня мучить!»
Очень редко продавали мать, а не ее ребенка. Так случилось, например, с матерью Хоуби, который родился в один день с Тормом, настоящим сыном Семьи. Алтан-ди воспринял это как некий знак свыше и приказал оставить мальчика. А его мать, тоже «девушку-подарок», поскорее продали, чтобы избежать в дальнейшем возможных осложнений с выяснением родства. Мать может, конечно, считать в душе, что тот ребенок, которого она выносила и родила, принадлежит ей, однако понятно, что собственности не может обладать другой собственностью. А все мы являлись собственностью Семьи Арка; и Мать этого Дома считалась нашей Матерью, а Отец Алтан — нашим Отцом. Все это я отлично знал и понимал.
Но понимал я и то, почему плачет Эннумер. Для мальчика моих лет почти невыносимо видеть женские слезы, и я старался не думать об этом, отгораживаясь от этих мрачным мыслей, точно стеной.
— Давай в «морской бой» поиграем? — предложил я Тибу. Мы вытащили грифельные доски и мел, разбили поле на клетки и играли до тех пор, пока женщины не погасили свет.
А утром, на рассвете, Мив умер.
Смерть ребенка-раба обычно не вносит никакого замешательства в жизнь такого огромного Дома, как Аркамант. Ну, женщины-рабыни, конечно, поплачут, а члены Семьи, может, и зайдут, скажут добрые слова, принесут усопшему красивый саван или дадут денег, чтобы этот саван купить. А потом рано утром маленькая группа рабов в белых траурных одеждах отнесет носилки к реке, на кладбище, и помолится у могилы богине Энну, чтобы та отвела невинную детскую душу в его новый дом, а потом люди, утирая слезы, вернутся назад и вновь займутся привычной работой.
Но эта смерть была не совсем обычной. Каждый в Аркаманте знал, почему умер Мив, и это вызывало у людей тревогу. На этот раз разговоров среди рабов было довольно много; хозяева же помалкивали.
Разумеется, говорили рабы только с другими рабами.
Но это были такие разговоры, каких я никогда прежде не слышал: в них звучали горький гнев и презрение, и выражали эти чувства не только женщины, но и мужчины. Меттер, охранник нашего Отца, которого все уважали за силу и благородство, сказал в Хижине, что смерть Мива — это позор всей Семьи и Предки непременно потребуют искупления этого греха. А старший конюх Сим, человек умный, энергичный и бесстрашный, при всех назвал Торма бешеным псом. И эти слова шепотом передавались из уст в уста, об этом говорили и в коридорах, и на кухне, и в нашей общей спальне. Всем стала известна и та история, которую поведал Ремен: о том, как Мать Фалимер держала Мива на руках все то время, пока он был при смерти, прижимала его к себе и шептала: «Прости меня, малыш, прости».
Ремен рассказал это, надеясь, что его рассказ, возможно, несколько утешит Эннумер, которая просто обезумела от горя, и ей действительно чуть полегчало от сознания того, что мальчик, умирая, находился в чьих-то нежных и ласковых руках и что наша Мать искренне опечалена тем, что не сумела спасти его. Но другие люди восприняли это иначе. «Она вполне могла бы и прощения попросить!» — сказала Йеммер, и остальные с нею согласились. История о том, как Мив совершенно невинно рассмеялся, глядя на Торма, а Торм за это на него набросился, сильно ударил кулаком и швырнул об стену, была известна всем. Око, рыдая, рассказала об этом в тот же день, а Тиб и Сэлло все подтвердили, и я точно знаю, что, сколько бы раз ни говорили об этом в Хижине и на конюшне, никаких излишних подробностей в рассказе о жестокости Торма не появилось.
Хоуби, правда, защищал Торма, говоря, что тот всего лишь хотел шлепнуть назойливого и нахального мальчишку и сам не знал, что удар у него получится таким сильным. Но и самого Хоуби в доме недолюбливали. Никто, правда, открыто не обвинял его за то, что приключилось со мной у колодца, поскольку и сам я его обвинять не стал, однако никто особого восторга по этому поводу не выказывал и уж тем более по головке никто Хоуби не гладил. И теперь его верность Торму играла против него; уж больно это было похоже на предательство; уж больно явно он перешел на сторону хозяев. Я слышал, как старшие мальчишки на конюшне обзывали его «двойничком» — за спиной, конечно. А Меттер сказал ему прямо: «Настоящий мужчина, который не знает, какова его собственная сила, должен сперва узнать это и научиться управлять ею, сражаясь с мужчинами, а не избивая младенцев».
Эти разговоры о вине и невозможности прощения страшно меня тревожили. Они словно открывали трещины и неполадки в основах нашего мира, и мне начинало казаться, что этот мир вот-вот рухнет. Подойдя к дверям в комнату Предков, я опустился на колени и попробовал молиться моему тамошнему хранителю, но его нарисованные глаза смотрели как бы сквозь меня — высокомерно и равнодушно. В святилище я обнаружил Сотур, низко склонившуюся в безмолвной мольбе; она воскурила благовония у алтаря Матерей Дома, и ароматный дымок поднимался к темноватому куполу.
В ночь после смерти Мива мне приснилось, что я подметаю один из внутренних двориков и обнаруживаю там какой-то незнакомый коридор, которого никогда раньше не замечал; и коридор этот приводит меня в комнаты, о существовании которых я тоже прежде не знал, и там я встречаюсь с какими-то незнакомыми мне людьми, которые приветствуют меня так, словно хорошо меня знают. Я боюсь совершить грех, боюсь преступить некий запрет, но они улыбаются, и одна женщина протягивает мне прекрасный спелый персик и говорит: «Возьми, не бойся», и называет меня каким-то другим именем, но, проснувшись, я так и не смог припомнить это имя. И вокруг головы этой женщины разливается такое сияние, словно дрожат и переливаются солнечные зайчики. Я проснулся и снова заснул, и мне снова приснился тот же сон, но теперь я уже обследовал эти новые коридоры и комнаты, только людей тех уже не встречал, а лишь слышал их голоса, а потом я вышел в какой-то светлый внутренний дворик, где журчал небольшой фонтан, и ко мне подошел какой-то красивый золотистый зверь и доверчиво позволил его погладить. Даже окончательно проснувшись, я все еще продолжал думать о тех комнатах, о том доме. Это был и Аркамант, и не Аркамант. «Мой дом», называл я его про себя, потому что чувствовал себя в нем совершенно свободно. И солнечный свет там, по-моему, был ярче. И неважно, что это было за видение, — я страстно мечтал, чтобы оно снова повторилось!
Но те зеленые ивы у реки были моим «воспоминанием» о том, что должно было произойти сегодня.
Утром мы спустились к реке, чтобы похоронить Мива. Рассвет только занимался, и до восхода солнца было еще далеко. Редкий дождь падал меж ветвями ив и морщил поверхность речной воды. Я вспомнил, что уже видел все это во сне, а теперь снова видел все в реальной действительности, своими глазами.
Большая толпа людей следовала за плакальщиками в белом, за накрытыми белыми покрывалами носилками. Толпа собралась такая же большая, как во время похорон Гамми; пришли почти все рабы Аркаманта; отсутствовали только те, кому никогда, даже в случае похорон, даже в столь ранний утренний час, не разрешалось бросать свои дела. Было весьма необычно видеть столько мужчин на похоронах ребенка. Эннумер горько плакала в голос, да и многие другие женщины тоже, но мужчины хранили молчание, молчали и мы, дети.