— Думаю, вы все понимаете, — сказал он Максиму. — К диплому предъявляют… гм… особые требования. Великие живописцы тоже не выбирали сюжеты. Писали на заданную тему, не так ли? И неизвестно, потеряло от этого искусство или выиграло?
— Я считаю — потеряло, — сказал Максим.
— По-моему, — осторожно вставила Елена Сергеевна, — у Марины вообще никогда не было такой кофточки…
— Максим ее выдумал! — засмеялась Марина. — А мне теперь хочется именно такую!
«Волк, — сказал себе Дмитрий Николаевич. — Волк и Красная Шапочка».
Едва глянув на портрет, он понял, что бесполезно устраивать проверки и смотрины. Максим устоит. Не Маринка была изображена на портрете, а та, кого любит Максим. Выражаясь возвышенно, любовь водила его кистью. И это ощущалось с такой пронзительной силой, было таким откровением, что не могло не ударить по сердцу.
Господи, сама-то Маринка осознает это? Чувствует ли, что это не шуточки, что это серьезно?
Любящий Волк и Красная Шапочка. Какая чепуха! Кто сказал, что человеческий взгляд непременно должен быть замутнен чем-то и лишь в природе — подлинная чистота и искренность? И разве вся наша жизнь — с ее трудами, мучениями, высокими подвигами и жаждой правды — в конечном итоге не направлена к тому, чтобы на земле становилось все больше и больше людей, у которых глаза ясны и чисты, как небо, как вода родника?
И после минутной горечи, после холодка, внезапно опахнувшего душу, Дмитрий Николаевич снова ощутил и уверенность, и радостный подъем. Да, это потеря — расстаться с Маринкой. Но не только потеря. Его дочь — звено в той цепочке поколений, что протянется в будущее. Нечего бояться конца, если твоя жизнь продлится в детях и внуках. Ты бессмертен.
— Максим, — сказал он, — мне бы хотелось, чтобы этот портрет остался у нас в доме.
Потом, когда Максим уже ушел, Дмитрий Николаевич взял дочку за руку, притянул к себе:
— Он мне понравился.
— Спасибо, папа. Мне он тоже нравится.
— Постарайся не обманывать его.
— В каком смысле, папа? — Лицо ее вытянулось от удивления. — Ведь у нас… ну, в общем… ничего серьезного! Ты решил, что я жениха привела?
— Постарайся его не обманывать, — настойчиво повторил Дмитрий Николаевич, вглядываясь в ее смеющиеся глаза, вдруг ставшие совершенно такими же, как на портрете.
А вскоре раздался последний за этот день — и самый неожиданный телефонный звонок.
— Да, — односложно отвечал Дмитрий Николаевич. — Да, конечно. Спасибо. Всего доброго.
Совершенно непонятно, каким образом передалось Елене Сергеевне его волнение, потому что внешне он остался спокоен. А Елена Сергеевна приподнялась со стула, шагнула вперед, вздрагивали ее руки, перебиравшие пуговицы на блузке:
— Кто… звонил?
— Ледогоров, — ответил Дмитрий Николаевич.
— Что? Что?! Не молчи, Митя!..
— Дело прекращено.
Она не поверила. Заставила дословно повторить разговор со следователем. И опять не поверила, и бросилась к Дмитрию Николаевичу, и заплакала, обняв его и прижавшись к его плечу.
Нет, неверно полагать, будто он обрадовался меньше Елены Сергеевны; на какое-то мгновение ему даже почудилось, что он теряет сознание. Но это длилось действительно какой-то ничтожный миг. А в следующий миг возникла мысль: «Я знал, я знал!.. Вот все и кончилось, все позади…»
Было ли у него чувство, что свалился камень с плеч, непосильная, давящая ноша свалилась? Позднее он пытался размышлять об этом и ответил себе: не знаю. Он столько ждал от этого события, а оно произошло вовсе не так, как ему представлялось, очень просто, словно бы мимоходом.
Следующий день был выходным. Однако с утра Дмитрий Николаевич засел за чтение диссертации, присланной на отзыв. Диссертацию сопровождало длинное письмо одного министерского деятеля — реверансы и просьба поддержать важный научный труд.
Дмитрий Николаевич, прочтя десятка два страниц, решил было плюнуть и отправить диссертацию обратно автору. Работа была компилятивная, удручала ординарностью мыслей. А еще через десяток страниц, наткнувшись на явный плагиат, Дмитрий Николаевич обозлился, скрупулезно дочитал труд до конца, написал ядовитый отзыв и еще более ядовитую записку министерскому деятелю. Запечатывая, все ж таки усомнился — не слишком ли резко? А затем вспомнил вчерашний день, вспомнил глаза Максима и только хмыкнул удовлетворенно. Нет уж, черт побери, назовем вещи своими именами. Кража есть кража, бездарность есть бездарность. И надо говорить это прямо, открыто, везде и всегда.
— Лена! — закричал он жене. — Махнем куда-нибудь за город? Ты взгляни — погода-то какая!
— Погода чудесная! Я с удовольствием, Митя!
— Готовься!
Гараж находился в двух кварталах от дома; Дмитрий Николаевич быстро шел по улице. Он прекрасно себя чувствовал. Обостренно воспринимал все вокруг — как бы усталую красоту начавших желтеть деревьев, музыку из раскрытого окна, просвеченную солнцем дымку над крышами. Он подумал, сколько вот таких дней, бесценных и неповторимо прекрасных, он попросту не заметил, пропустил мимо сознания. А ведь они такой же подарок человеку, как любовь, как наслаждение от работы. Отчего же мы не ценим богатства, отпущенного нам отнюдь не без меры? Минует этот день, и много ли еще останется?
«Москвич» стоял в гараже запыленный, сиротливый. Дмитрий Николаевич с удовольствием протер стекла, с удовольствием забрался на сиденье. Прикосновение к гладким обводам руля отозвалось в нем какой-то детской наивной радостью.
Он заправил машину на пустующей бензоколонке, повернул к дому. У ветрового стекла покачивался сувенир — безделушка, подаренная Мариной, — пара крохотных лапоточков. «Символ дороги», — объяснила тогда Марина. Он возразил, усмехнувшись: «Символ дороги — колесо». «Папка, человек может не ездить, но ходить-то всегда будет!..»
Подъезжая к перекрестку, Дмитрий Николаевич включил «мигалку», начал притормаживать. И тут боль — такая, что он вмиг задохнулся, — резанула его по груди. Бесчувственной рукой он еще успел выдернуть ключ зажигания. Больше он ничего не видел, не слышал — ни того, как машина, слепо вильнув, врезалась крылом в столб светофора, ни того, как скрежетало железо и звенели осколки стекла, ни того, как со всех сторон бежали люди.
В себя он пришел только в больнице. Ему показалось — через несколько минут, а на самом деле лишь на вторые сутки. Лежать было неловко. Где-то внутри, под лопаткой, нестерпимо пекло, будто сунули туда раскаленный камень. Он попытался изменить положение, повернуться на бок, и опять полоснула, заставила задохнуться та же самая боль.
Диагноз: обширный инфаркт, миокарда. Когда профессор Стрельцов — давнишний знакомый Ярцева — сообщил это Дмитрию Николаевичу, тот уже знал. Сам догадался.
Дмитрий Николаевич Ярцев был опытнейшим врачом: много лет он проводил операции, много лет успокаивал своих больных, внушая надежду на исцеление: «Нас трое — пациент, доктор и болезнь. Если пациент начнет помогать доктору, вдвоем мы легче справимся с болезнью». Эти внушения он повторял бессчетное множество раз и верил, что они предельно понятны и убедительны. Но ему еще не доводилось оказываться в другой роли. В роли пациента, охваченного отчаяньем и страхом.
Теперь это случилось.
Теперь он сам — помимо воли, помимо рассудка — испытывал адский трепет. Он стыдился врачей, санитарок, медсестер, но ничего не мог поделать с собою. Он ощущал только опасность. Одну опасность. Боязно поднять занемевшую руку, поправить под головой подушку, нечаянно повернуться в полубредовом сне. Каждую секунду может произойти непоправимое…
«Ты же не струсил на фронте, — говорил он сам себе, — ты не однажды рисковал жизнью! Вспомни! Почему же тогда страх тебя не останавливал? Было легче — умереть молодым? Что с тобой? Где твое мужество, где твоя гордость? Где, наконец, твой рассудок — ты же добиваешь себя, губишь себя этой истерикой!» Он уговаривал себя, но страх и отчаянье существовали как бы отдельно от него, не подчиняясь контролю.