Когда он добрался до их с Голованом угла, то поразился: на столешнице, утверждённой на ящиках, стояла миска. От неё поднимался аромат крупы, разваренной на молоке. На молоке! Надо же: несколько минут назад подумал о каше - и вот она!
У голодного человека текут слюни, а у Вальки хлынули слёзы. Перед глазами заколыхалась душная темнота хлева, полоска света в прорези под крышей, пёстрый бок коровы. Послышалось треньканье белой животворной струйки о ведро... ласковые слова матушки, сказанные коровке-кормилице; помстился строгий её взгляд - ну, открывай дверь, пятилетний помощник.
Валька опустился на лежанку, не смея взять чужую еду и обмирая от её запаха. Он чуть не продырявил глазами миску и не заметил худой фигуры, которая бесшумно возникла перед ним.
- Поешь, Валентин. Светишься ведь от голодухи, - прошелестели слова Ирины, жены сапожника.
Валька вздрогнул, поднял на неё глаза:
- Лучше бы Даньке сготовила...
Данькой все звали сапожникову дочку Данаю. Сосед имел склонность к искусствам: любил читать истории в календарях, слушал игру на балалайке и гармошке, приобретал на базаре картинки. Наверное, поэтому назвал единственную дочь именем греческой красавицы, матери героя Тесея.
Ирина всхлипнула:
- Ефим Даньку в больницу свёз.
- Даньку? В больницу? Он что, спятил - она ж здорова?! - вскинулся Валька.
- Заразилась где-то... - Ирина уже не смогла удержать слёзы. - Ефимка сказал, что гроза...
- Какая ещё гроза? - возмутился Валька. - Слушай больше Ефимку. Семён-то знает?
- Так он с Ефимом и дочкой поехал. Жду вот... А ты поешь, Ефимка сказал, что дочке дня два нельзя будет есть, только питьё кисленькое... - Ирина попятилась, продолжая объяснять: - Нельзя есть, когда лихоманка бьёт и болезнь грозой...
- Какая ещё гроза?! Молниеносное развитие! Тёмный народ, никаких познаний в физиологии! - рявкнул за её спиной Ефим, потеснил Ирину, прошёл к столу, цапнул миску и строго вопросил: - Чья посудина?
- Моя, - ответил Валька.
Ефим без ложки, через край, хлебнул, перевёл дух, блаженно помотал головой и присосался с концами к жидкой каше.
Ирина ушла к себе и о чём-то громко заспорила с вернувшимся мужем. Спор перерос в ссору. Иринины башмаки протопали по коридору, а Семён ввалился к соседям.
- Слышь, дохтур, моя-то в больницу собралась. Не понимает, что зараза набрасывается на людей, как коршун на цыплят. Мне сказали: езжайте домой и ждите исхода. В случае нужды вызовут.
Разрумянившийся сытый Ефим показал полную готовность бороться с темнотой населения и вышел за Семёном. Его зычный голос вызвал эхо в низких сводах коридора.
А в глазах Вальки всё стояло и не исчезало худенькое личико соседской девчонки. От этого в сердце заводился зубастый жучок-сердцеед и начинал точить мышцу, гнавшую кровь по телу. Этого жучка не убить и не прогнать.
Данька была единственным ребёнком в пролетарско-разночинском "ковчеге". Нет, младенцы, конечно, появлялись время от времени; вселялись и жильцы с детьми постарше. Но тёмные камни, холод и сырость быстро давили молодую поросль. То и дело из каменного жерла выносили маленькие гробы, ставили их на похоронные дроги, и очередной жилец, у которого недостало сил вырасти, покидал "ковчег". Вальке даже в голову не приходило поискать причину детской смертности вне условий, так сказать, среды, которая, по убеждениям того же Ефимки, формирует, воспитывает и губит человека.
Всё в Вальке бунтовало, когда он слышал про эту среду. Не может Данька быть кем-то вроде мокрицы, которые беспрестанно плодились в их доме "под влиянием среды". Нет! Данька - хилое, малокровное, плаксивое создание, но не мерзость. Человек. Будущая мать героя.
Однако стоило признать, что "ковчег" вовсе не годен для жизни ребятишек. Валька дарил дочке сапожника рисунки букетиков, облаков на небе, котят и щенков, сказочных домиков; видел, как в серых глазёнках появляется блеск, а на анемичных щеках проступает румянец; слышал, как она воркует в своём углу с самодельными куклами, объясняя им, что изображено на обрывке бумаги... Видел, слышал и клялся сделать что-нибудь для таких вот Данек.
Валька схватил перетянутую бечёвкой вязку бумаги, которую приказчики используют для кульков и свёртков. А чего добру пропадать? Для набросков и зарисовок годится...
Даньке сейчас плохо, её худенькое тельце треплет горячка. Нужно перенести на листы, исковерканные изломами и помятые, те горы, о которых он говаривал когда-то со стариком-рисунщиком в больнице. Ему тогда становилось легче. И, когда он навестит Даньку в больнице с рисунками, она ощутит прохладу, высоту и вольный ветер.
Образы, которые создавались карандашом на обёрточной бумаге, делали руку самостоятельной, посылая в мозг частые и сладостные сигналы. И он откликался на них ощущением влажной свежести, острых уколов мельчайших льдинок, обжигающе морозного прикосновения скал к щеке... Старикова, а потом и Валькина фантазия обретала плоть, цвет, запах. Она была ещё более живой, потому что воплощалась для больного ребёнка.
Валька не сразу понял, что половина лица онемела от затрещины, а рядом с ним обрыдался пьяный Семён.
- Дядь Сёма, ты чего? - как маленький, протянул Валька, хотя не ощутил ни обиды, ни боли, до такой степени его поглотила работа над рисунком.
- А-а-а... Изгаляешься, художник чёртов! Глумишься! Так и убил бы стервеца! -- вызверился Семён и помахал рукой, показывая, как она чешется прикончить Вальку.