Выбрать главу

Эта абстрактная государственность, которая не связана ни с каким отдельным народом или племенем, а была, так сказать, употребительна для любого, и была сильной стороной Пруссии. Но она могла также, что следует теперь подчеркнуть, стать и слабостью. Она делала государство почти безгранично способным к растяжению — не только способным к завоеваниям, но и также способным действительно вобрать в себя завоеванных и создать из этого новые сильные стороны. Но она делала это государство для его подданных также неким образом излишним, когда оно единожды не справлялось с чем-либо. Было не только приемлемо, но и во многих смыслах приятно стать подданным Пруссии. Так много порядка, гарантий правосудия и свободы совести не везде можно было найти; это давало также определенную гордость. Но быть пруссаком не было неизбежностью, необходимостью; по природе люди не были пруссаками, как они были французами, англичанами, немцами или же баварцами и саксонцами. Прусское гражданство было более чем любое другое заменяемо, и когда прусское государство над любым населением, не особенно его беспокоя, могло раскинуть свою власть, как походную палатку, то эту палатку можно было и обратно свернуть, да так, что население не воспринимало это в качестве катастрофы. Пруссия не была организмом со способностью к самоизлечению, а скорее чудесно сконструированной государственной машиной; но именно машиной: сломается маховик, и машина остановится. При Фридрихе Вильгельме III, преемнике Фридриха Вильгельма II, маховик вышел из строя и машина остановилась. Да, пару лет казалось, что ничто более не заставит её крутиться.

И все же Пруссия выдержала своё испытание на прочность. Было ли в конце это государство все же несколько иным, чем машина? Или же смогло оно по крайней мере стать немного другим?

Глава 4. Испытание на прочность

Миролюбивый король
Непонятная война
Реформы и борьба с реформами
Сдвиг Пруссии на запад

Однажды — во время Семилетней войны — Пруссия уже подвергалась испытанию на прочность. Если бы эта война была проиграна, то согласно планов вражеской коалиции она была бы подвергнута разделу, как позже Польша, и история Пруссии закончилась бы.

Через полстолетия после Семилетней войны Пруссии снова угрожала такая судьба, и на этот раз дважды. После проигранной войны 1806 года ее дальнейшее существование было под вопросом; едва только спасшись, она в 1813 году рискнула снова. И в 1813 году также — в патриотических картинах истории этот факт охотно скрывают — существование Пруссии пару месяцев висело на волоске. В этот раз все в конце концов закончилось хорошо. Но Пруссия из своих двух испытаний на прочность вышла измененной: её едва ли можно было узнать.

Двойной эта проба на прочность была еще и по другой причине: не только потому, что Пруссия дважды, в 1806 и в 1813 годах играла ва-банк, а потому еще, что в отличие от того, что было полусотней лет ранее, к внешней пробе на прочность добавилась внутренняя. Пруссия не только оказалась в своей внешней политике между фронтами великого европейского противостояния с Наполеоном и Французской революцией, но эти фронты и во внутренней политике прошли через Пруссию, и она боролась за свое существование в состоянии внутреннего раскола, раздираемая между реформами и реакцией. В этой внутренней борьбе угрожавшее существованию страны поражение 1806/1807 годов принесло временную победу партии реформ; спасительная освободительная война 1813/1815 годов однако одновременно стала триумфом реакции.

Прусская историческая легенда никогда не желала признать этого. По этой легенде, которая и в настоящее время еще прочно сидит во многих головах, двадцать лет прусской истории с 1795 по 1815 год разбиваются на два резко отличающихся друг от друга периода, столь же белых и черных, как цвета прусского флага. Годы после заключения Базельского мира с революционной Францией, с 1795 по 1806, по этому представлению являются периодом затишья и упадочничества, для которого катастрофа 1806 года была расплатой; период же с 1807 по 1812 год был временем мужественных реформ, возрождения и подготовки к подъему, который произошел затем в 1813 году так сказать, по программе, и был вознагражден победоносной освободительной войной.

От этой легенды следует избавляться. Она не только является чрезвычайным упрощением, это — искажение действительной истории. В действительности весь этот период — единое целое. Все это время действовали одни и те же силы и личности. Оба наиболее известных министра реформ, Штайн и Гарденберг, еще до 1806 года были прусскими министрами, наиболее значительный реформатор армии — Шарнхорст — уже тогда был заместителем начальника Генерального штаба. И модернизация прусской государственности происходила все это время — как до 1806 года, так и после него. Уже в десятилетие Базельского мира Пруссия усердно (можно сказать: трогательно) старалась подражать послереволюционной Франции в прогрессивности и современности и копировать завоевания Французской революции проведением реформ сверху. Катастрофа 1806 года способствовала прорыву реформ также как раз тем, что она столь грубо-наглядно демонстрировала превосходство новых французских идей. То, что это приведет к 1813 году, тогда не предвиделось. И когда в 1815 году ореолу славы Наполеона пришел конец, то и прусские реформы тоже пришли к концу.

Уже в 1799 году прусский министр Штруэнзее (брат известного Штруэнзее, который тридцатью годами ранее проводил реформы в Дании и за это поплатился своей молодой жизнью) говорил французскому посланнику в Берлине: "Благотворная революция, которую вы провели снизу вверх, в Пруссии будет медленно осуществляться сверху вниз. Король — это демократ в своем собственном стиле. Он неустанно работает над ограничением привилегий аристократии… Через несколько лет в Пруссии не будет больше никаких привилегированных классов". Возможно, в этом была некоторая лесть для слушателя, но и ложью это не было. Если пытаться понять, что за этим стояло, то следует прояснить для себя следующее:

Пруссия 18-го века была не только самым новым, но и самым современным государством Европы, сильным не традициями, а новизной. Однако с Французской революцией неожиданно возникло более современное государство и появились более современные, более привлекательные политические идеи. Французский лозунг "Свобода, равенство, братство" звучал более зажигательно, чем прусское "Каждому свое".

И это усиливало государство, овладевшее областью, к которой Пруссия была особенно чувствительна: военной. Ведь Французская революция была не только политической и социальной революцией, но также и военной. Теперь во Франции было нечто новое: всеобщая воинская повинность. И уже в военные годы 1792/95 пруссы вынуждены были испытать шокирующий опыт — то, что французская революционная армия придала войне совершенно новое размерение, не только своей массовостью, но и своим боевым духом. Ведь Французская революция сделала французских крестьян одновременно солдатами и свободными собственниками, теперь они действительно сражались за "свою" землю. Если Пруссия не желала отстать в области своей до той поры наиболее сильной стороны, военной, то тогда и в Пруссии каким-то образом надо было сделать нечто подобное, только разумеется без революции: этот вывод заботил прогрессивные головы в Пруссии уже с 1795 года. Что ими двигало, Гарденберг после военной катастрофы 1806 года облек в краткую формулу. Идеям 1789 года было невозможно противостоять, писал он. "Могущество этих принципов столь велико, что государство, которое их не принимает, будет вынуждено видеть либо свой закат — либо их насильственное введение". И еще: "Демократические принципы при монархическом правлении — это кажется мне соразмерной формой для нынешнего духа времени".

Очень хорошо сказано, однако само собой разумеется — легче сказать, чем сделать. Что представлялось прусским реформистам — освобождение крестьян, всеобщая воинская повинность, ликвидация сословных барьеров между аристократией и буржуазией — было более, чем просто реформы, это было бы революцией сверху, а новый король Фридрих Вильгельм III, хотя и в целом до того бывший близким к новым идеям, был чем угодно, но только не революционером. Он был очень обывательским, очень прозаическим королем, образцовым мужем прекрасной, умной и популярной королевы Луизы, добродетельным, умеющим приспосабливаться, в своем застенчивом и слегка угрюмом роде прогрессивным, однако нерешительным и при этом боязливо-упрямым. Его самое любимое время, как говорил один из его советников за его спиной, было время для раздумий.