"Я опять увидел, как Альбертина садится за фортепиано, темноволосая, розовощекая, чувствовал на губах ее язык, который пытался их раздвинуть, такой материнский, несъедобный, но питательный, священный язык, таивший в себе огонь и росу, и когда она только проводила им по моей шее, по животу, эти пусть поверхностные, но все же порожденные изнутри ее плоти ласки, представлявшие собой как бы изнанку ее ткани, создавали иллюзию таинственной сладости проникновения". (F 507-8; Б 76)
Неважно, что Альбертина и рассказчик демонстрируют некоторую путаницу в том, надо ли их считать любовниками "в полном смысле этого слова" (Cap 125-6; П 134): хотя она, по крайней мере для рассказчика, и оргазмична, эта сексуальность, "французскость" которой всего лишь метонимия, обширна почти настолько, чтобы фигурировать как сексуальность в том же регистре, что и плотная, сжатая, "тучная"[24] "греческость" Шарлю.
И в то же время, именно на этой арене, грубо говоря, сексуальных актов легче всего сконструировать ценностно-нагруженный, утопический нарратив сравнения Шарлю с Альбертиной. Сексуальность Альбертины может расцениваться как представляющая бесконечность, неопределенность, непредвиденность, игру и т. д. и т. п., - по контрасту с сексуальностью Шарлю, обозначение границ которой можно проделать так, что она будет выглядеть работой, но это не все; существует даже эволюционный нарратив, к которому могут прилагаться эти атрибуции: дело выглядит так, что историки сексуальности должны приучаться думать о чем-то вроде всемирно-исторической популяризации орального секса, где-то в конце девятнадцатого века.[25] Это, в свою очередь, наводит на мысль, что относительно стабильное уравнение, согласно которому анальный секс был основным публично означивающим актом сношений между мужчинами, было дополнено на рубеже веков возрастающей видимостью орального секса между мужчинами. (Судебные процессы над Уайльдом, в ходе которых были представлены общественности намеки, касающиеся актов анального секса, что в результате, как оказалось, не были характерны для сексуальности Уайльда вообще, могут считаться удобной вехой в этой трансформации.)[26] То, что оральный секс относительно сложно, в противоположность анальному, схематизировать в биполярных терминах активного / пассивного, и, аналогично, мужского / женского, также может выглядеть конгруэнтным процессу, в котором тропу гендерного извращения-инверсии был открыт путь к гомо-тропу гендерного тождества. С этой точки зрения выглядящую отсталой сексуальность барона де Шарлю можно рассматривать как связанную столь же эмблематическим и дискредитирующим образом с его реакционными политическими взглядами, сколь показным образом связана она с его унизительной женственностью; Альбертина, соответственно, может выглядеть воплощением более современной, менее уродующей и иерархической сексуальности, когда она (или он) представляет собой наделенную бoльшими возможностями и силой "Новую Женщину".[27]
Такое утопическое прочтение Альбертины привлекательно не только потому, что определенно выглядит относительно устойчивой опорой для визионарных политик, но и потому, что как будто бы предоставляет концептуальный диапазон частот (шкала в герцах от "плотного" до "обширного", от "отсталого" до "современного"), в пределах которого трансляции Шарлю и Альбертины на очевидно несопоставимых частотах может ловить один радиоприемник. При таком подходе, однако, необходимо признать, что этот радиоприемник периодически ломается, и частоты дрейфуют и интерферируют. Например, Альбертина: для нее, столь явно одаренной в том, что касается ее родного языка, как внезапно нам намекают, французский, в сущности, тоже греческий. В кульминационный момент трений и взаимных претензий между ней и рассказчиком он предлагает ей устроить роскошный званый обед: "Покорно благодарю!", отвечает она "с выражением отвращения",
""Лучше бы вы меня хоть раз отпустили, чтобы меня через (me faire casser)... " Тут она покраснела, вид у нее был взволнованный, рот она прикрыла рукой, как бы стараясь втолкнуть обратно слова, которые она только что сказала и которые я почти не понял". (Cap 343; П 325)
Несколькими маниакальными абзацами ниже рассказчик догадывается, что было вырезано из фразы Альбертины: в восстановленном виде она выглядит как me faire casser le pot, чему Килмартин дает следующий комментарий: "непристойное жаргонное выражение, обозначающее пассивную роль в анальном сношении" (Cap 1110). Дело тут не только в том, что сексуальность Альбертины включает в себя анальный компонент; нет никакой очевидной причины, почему бы такому компоненту не фигурировать под протеическим и полиморфным знаком малинового обелиска: в качестве просто другого густонаселенного нервного центра в вывернутой наизнанку перчатке эпидермальной чувствительности, все же лучше символизируемой как оральная. (Скотт Монкриефф, например, восстанавливает этот момент в смысле кулинарном, предлагая некомментируемый перевод "чтобы мне продырявили кастрюлю";[28] да и сама Альбертина продолжает впоследствии пытаться настаивать, что на самом деле она просила позволить ей устроить званый обед (Cap 343; П 325)). Но ни Альбертина, ни рассказчик не находят такую классификацию возможной, метонимической, правдоподобной или стабильной. Отчаянная попытка Альбертины съесть свои слова ("багровая от стыда, - повторяет рассказчик, - [она] силилась затолкать обратно в рот слова, которые уже почти произнесла, в полном отчаянии" (Cap 346; П 327)) регистрирует не наслаждение от поедания лакомств, но необходимость уничтожить улики происшествия другого типа. Здесь рот призывается на службу анальному - анальному в качестве не другой зоны желания, но определяющего разрыва в непрерывности желания, от возбуждения и по требованию которого - требованию еще большего - протеическая или диффузная чувственность возвращается в архитектуру ванильного мороженного.