Итак, если пребывание Шарлю в чулане означает, что он обладает тайным знанием, это тем более означает, что тем же знанием обладает каждый из тех, кто его окружает; их непрестанное раскрытие интриги, с помощью которой он скрывает свою тайну от них, дает им возможность плести куда более богатую интригу, скрывающую его тайну от него же.[15] Безусловно, упорство этой драмы есть знак того, насколько хищна и разрушительна сознательная воображаемая жизнь кружка Вердюренов. Однако рассказчик обращает ее и как свою, а тем самым как нашу воображаемую жизнь также. "Если, - недобро шепчет скульптор Ский в поезде, - барон начнет строить глазки кондуктору, то мы никогда не доедем до места, ведь поезд-то пойдет назад" (С 1075 / СГ 398); но именно голосом самого рассказчика [фигура] Шарлю, держащегося прямо "ради того, чтобы сохранять горделивую осанку, ради того, чтобы производить впечатление, ради того, чтобы оттенять свой дар красноречия", предлагается нам столь грубо налепленой на ритуально высвобожденное телесное основание "un derriere presque simbolique" [зада, являвшего собой почти символ], отвернутого от него самого и тем самым выставленного для шпионского наблюдения и интерпретации кого угодно, но только не его самого (С 890 / СГ 239 / Pleiade II: 861).
Конечно, у Пруста это отнюдь не неслыханная вещь - а фактически закон что персонажи обретают жизненную энергию и импульс в той степени, в какой они мистифицированы относительно своих непроизвольных, неподлинных или бессознательных мотиваций. Шарлю - не исключение из этого закона, но его пылающее жертвенное воплощение, неопалимая купина, сама плоть этого слова. Давление presque в presque simbolique, сопротивление окончательному включению Шарлю в некоторую адекватно познаваемую интерпретативную систему говорят о том, что скандализирующая материальность этого толстяка обладает слишком решающей производительностью в запускающих цепях некогерентности в тексте, чтобы было позволительно ее полностью сублимировать. Эти запускающие некогерентности включают в себя те нестабильные дихотомии, что мы обсуждали как спорные зоны, что были отмечены наиболее неизгладимо кризисом гомо / гетеросексуального определения на рубеже веков. Наиболее очевидные среди них - это дихотомии секретности / раскрытия и приватного / публичного; маскулинное / феминное, в случае Шарлю, также оказывается слишком широкой и всепроникающей определительной и описательной проблематикой, чтобы требовать или допускать какое-либо резюме.[16] Вызванная таксономическим взглядом передача полномочий обозначать, что является естественным / искусственным, здоровым / декадентским, что новым / старым (или молодым / старым), особенно ясна во фразе, откуда я уже цитировала отрывок:
"Сейчас, когда он в светлом дорожном костюме, в котором он казался толще, шел вразвалку, вихляя животиком и виляя задом, являвшим собой почти символ, беспощадный дневной свет, падая на его подкрашенные губы, на припудренный подбородок, где пудра держалась благодаря кольдкрему, на кончик носа, на черные-черные усы, никак не гармонировавшие с седеющей шевелюрой, разлагал то, что при свете искусственном создавало бы впечатление свежести и моложавости". (С 1075 / СГ 398)
Декаданс наружности (в свифтианской буквальности ее разложения на отдельные части), что выглядит тем же самым, что и демонстрация каждой из этих частей своей искусственности, раскрывается через хиазмическое отношение между объектом и обстоятельствами его наблюдения (поскольку то, что выглядит естественным в искусственном свете, выглядит искусственным в свете натуральном), которым наблюдающий высвобожден в восприятии из репрезентационных разломов, сформированных описанием.
Шарлю не только не одинок в своей само-мистификации в каждой из этих точек, но он вписан в текст, где каждая из них помещается в центр проблематизации. Что бы ни захотелось нам сказать о западной культуре модерна в целом, Пруст вряд ли будет главным экспонатом, если нам придет в голову демонстрировать - даже только для того, чтобы немедленно деконструировать - нормативные привилегии, например, мужского перед женским, большинства перед меньшинством, невинности перед инициацией, природности перед искусственностью, роста перед декадансом, здоровья перед болезнью, познания перед паранойей, или воли перед невольностью. Но опять, кажется, что это сама обстановка дестабилизации делает столь центральной и столь (для процесса чтения) драгоценной непрерывность фронтального ликования, с которым стеклянный чулан Шарлю выставлен пред голодные очи созерцателя витрин. Каждая этическая оценка, каждый аналитический вывод имеют собственную летучую барометрическую карьеру, и не в последнюю очередь - в своих включениях в фигуру Шарлю. Но отношения "кто кого видит" - и кто кого, таким образом, описывает и потребляет, - гарантированные неудержимой тайной Шарлю, позволяют ему сиять и слепить со своих неколебимых, почти неподвижных высот нерационализируемой репрезентационной функции.
Возьмем тот известный момент в "La Race maudite", когда рассказчик, спрятавшись, наблюдает за внезапным и тайным переглядыванием Шарлю и Жюпьена во дворе:
"Я хотел опять от него спрятаться, но не успел, да в этом и не было необходимости. Что же я увидел! В этом самом дворе, где они, конечно, до сих пор ни разу не встречались,.. барон, вдруг широко раскрыв глаза, которые он только что жмурил, устремил до странности пристальный взгляд на бывшего жилетника, стоявшего в дверях своего заведения, а тот, пригвожденный взглядом де Шарлю, пустивший корни в порог, как растение, любовался полнотой стареющего барона. Но еще удивительнее было вот что: как только де Шарлю изменил позу, Жюпьен, точно повинуясь закону некоего сокровенного искусства, точно так же изменил свою. Барон попытался сделать вид, будто эта встреча не произвела на него никакого впечатления, но сквозь притворное его равнодушие было заметно, что ему не хочется уходить: с фатоватым, небрежным и смешным видом[17] он разгуливал по двору и смотрел в пространство, стараясь обратить внимание Жюпьена на то, какие красивые у него глаза. А лицо Жюпьена утратило скромное и доброе выражение, которое я так хорошо знал; он - в полном соответствии с повадкой барона - задрал нос, [привлекательным образом] приосанился, с уморительной молодцеватостью подбоченился, выставил зад, кокетничал, как орхидея с ниспосланным ей самой судьбою шмелем. Я никогда не думал, что он может быть таким отталкивающим. ...