Это достаточно простой способ сформулировать, в чем сложность, и, я думаю, это нужно сделать; но если бы все было настолько просто, со сложностью было бы легко справиться аналитически. Однако сложность видимости реализует себя по всем каналам тех обширных и неподатливых некогерентностей в гомо / гетеросексуальном определении и гендерном определении, что укрепились на кризисе дискурса сексуальности на рубеже веков.
Начнем с того, что, в то время как спектакль Шарлю совершенно неприкрыто - спектакль чулана с затаившимся в его предполагаемой глубине любопытно бездеятельным гомосексуалом, с другой стороны хорошо известно, как трудно отыскать гомосексуала в неустойчивой, колышущейся приватности, окружающей Альбертину. При всем разнообразии интерпретативных стратегий в них, невозможно читать посвященные Альбертине тома, не находя где-то однополого желания; и в то же время эта особенность желания - в сюжете Альбертины - примечательным образом отказывается оставаться зафиксированной за единственным типом персонажа, за единственным персонажем, или даже за единственным онтологическим уровнем текста. Поскольку рассказчик (мужчина) одержим интерпретацией Альбертины (женщины), которая, в свою очередь, имеет, или имела, или могла бы иметь сексуальные связи со многими другими женщинами, мы могли бы ожидать, что рассказчик воспользуется при "объяснении" или "понимании" ее всеми теми idees recues [общепринятыми идеями] об экзотическом субъекте извращения вообще, и Гоморре в частности, что были столь трудолюбиво сконструированы им в "La Race maudite". Однако этого почти никогда не происходит. На Альбертину обрушивается со всей неудержимой силой чудовищное усиление интерпретативного давления, и она подпадает не под категорию "извращенки", но под категорию "возлюбленного объекта" или, если это слово может служить здесь синонимом, просто "женщины".[20] И, разумеется, тогда как "извращенец" у Пруста определен как такое существо, по отношению к которому все остальные в мире потенциально эпистемологически привилегированы - и причем привилегированы абсолютно, "возлюбленный объект" и "женщина" определяются, наоборот, полным параличом власти познания их со стороны одного человека, любящего, того, кто в этом больше всего нуждается. Шарлю, образцовый "извращенец", почти не представлен как объект любви в прустианском смысле - хотя, как мы отметили, он любим, любим Жюпьеном, чье аномально совершенное понимание своего возлюбленного, возможно, чем-то обязано сверхотчетливости Шарлю-как-Образцового-Извращенца. А вот Морель, который-то и является объектом Шарлю в прустианском смысле, не представлен как извращенец (и потому может оказаться действительно непостижимым). Только для принцессы Германтской Шарлю является классическим объектом, т.е. тем, по отношению к которому она может быть, в существенных аспектах, слепа. Но слепа она вовсе не к его гомосексуальности; исключение она составляет только в том, что не считает его отношение к его сексуальности унизительным спектаклем, и потому оказывается в эпопее смертельно перед ним уязвимой. (Отметим, однако, что "быть смертельно уязвимым", по Прусту, означает просто "любить"; ее уязвимость не исключительна ничем - только объектом, который она избрала.)
Итак, в то время как Шарлю, любящий мужчин, описывается как типичный представитель "извращенцев" как вида, Альбертина, любящая женщин, навряд ли на этом основании подпадет под определенную таксономическую рубрику; похоже на то, что в Альбертине и Шарлю сосуществуют во взаимной анахронической слепоте две последовательные стадии гомосексуального определения, премедикализационное - однополых актов, и постмедикализационное гомосексуальных типов. Или иначе - для некоторых читателей Альбертина может выглядеть воплощением утопической реализации универсализующего подхода к гомо / гетеросексуальному определению, тогда как несравненный Шарлю (то есть несравнимый с Альбертиной) дистопически воплощает миноритизующий подход.
Но, возможно, не к "самой" Альбертине или ее подружкам - в клубке взаимоотношений, ее окружающих - нужно обращаться в первую очередь, отыскивая фигуру гомосексуала. Как указывает Риверс, шквал перечтений, поднявшихся после 1949 года и основанных на предположении, что Альбертина "на самом деле была" мужчиной - т. е. [как персонаж] она базировалась, согласно намекам Пруста в общении с Жидом и другими, на портрете шофера Пруста, Альфреда Агостинелли, или какого-то другого мужчины - перечтений пусть вульгаризующих, путаных и гомофобных, пусть непохожих на литературную критику или неприемлемых в своих предпосылках о письме и любви, но все же этот шквал столь мощно отреагировал на множество безошибочных провокаций текста, что возможность прочтений Альбертины "как" мужчины - а в каком именно смысле, каждый раз уточнялось по-разному - эта возможность привилась и сейчас как минимум неотъемлемо присутствует в наборе допускаемых текстом интерпретаций.[21] Однако в той степени, в которой Альбертина - это мужчина, вопрос, остающийся без ответа, заключается не столько в том, почему он [Альбертина] не подпадает под таксономическую рубрику "извращенца", сколько в том, почему не подпадает под нее мужчина-рассказчик, который его алчет, - а он-то и не подпадает. Но вместе с этой возможностью "транспозиций" немало других противоречий также выходит на поверхность. Например, если Альбертина и рассказчик одного гендера, то должны ли предполагаемые "внешние" любови Альбертины, которые маниакально воображаются рассказчиком как воображаемо ему недоступные, любови, удерживающие за их любовным объектом женский гендер, должны ли они тогда транспонироваться по ориентации в гетеросексуальные желания? Или же, удерживая трансгрессивную однополую ориентацию, они должны сменить гендер своего любовного объекта и транспонироваться в мужские гомосексуальные желания? Или же, в рамках гомосексуальности, после всего этого не становится ли гетеросексуальная ориентация более трансгрессивной? Или - как говорит "народ Долины"[22] что?
Итак, и весь спектр противоречий вокруг гомо / гетеросексуального определения, и его пересечение со всем спектром противоречий вокруг гендерного определения, все это задействуется - в той степени, в которой не поддается проблематизации - в сюжетной линии Альбертины и в ее несопоставимости с представлением Шарлю. Вдобавок вопрос о гендере здесь сам по себе опутан противоречиями. Разумеется, ни на чем в изображении Шарлю не сделан упор больший, чем на том моменте, что его желание к мужчинам есть с необходимостью результат сексуального извращения, плененности и сокрытости истинного женского "я" за его обманчиво, и даже камуфляжно маскулинным фасадом. Как мы уже говорили, эта модель требует приписывания каждому человеку его "истинного" внутреннего гендера, и разделения людей на гетерогендерные пары согласно их "истинным" гендерам. Мы показали, как настояние нарратива на таком "извращенном" прочтении гомосексуального желания перекрывает даже примечательные примеры головокружительной путаницы и очевидных нарушений в тех разделах, которые, группируясь вокруг фигуры Шарлю, претендуют на роль определяющих представлений гомосексуальности как феномена. И тем более странно, что в посвященных Альбертине томах, наполненных непомерно раздутыми медитациями на тему того, что эта женщина могла чувствовать к другим женщинам и что с ними проигрывать (или же, в транспонированном прочтении, что этот мужчина мог чувствовать к мужчине-рассказчику и другим мужчинам и что проигрывать с ними), эта цепочка умозаключений или потенциальных улик практически выпадает. Потому ли, что, в некотором онтологически ином смысле, "Альбертина" "глубоко внутри" "на самом деле" "есть" мужчина, которого нам столь редко представляют с помощью языка, что пытается объяснить сексуальность Альбертины, утверждая, что на самом деле, глубоко внутри, она мужчина? Но подобные транссексуальные объяснения не применяются ни к рассказчику, ни - сколь-нибудь часто - к Андре, Эстер, Леа, прачкам и продавщицам, с которыми связана - или предполагается, что связана - Альбертина. Где бы в водовороте вокруг Альбертины ни разыскивалась однополая сексуальность, приписывание "истинного" "внутреннего" гетерогендера не является существенной частью этого процесса восприятия. Или, может быть, лучше сказать, что стремительное размывание и растворение в этом водовороте объектов восприятия требует забвения метафоры "извращения", чье удержание столь долго было предметом тщательной и очень трудоемкой работы. Вместо нее, хотя и вне сравнения с ней, видимо, возникает гендерно-сепарационный акцент на женских связях Альбертины с женщинами и не как переходящими границы гендера, и не как застывшими на границе между гендерами, женщинами не омужествляемыми - женщинами в самом их лесбийстве, в самой сущности женского - определенно зафиксированными в самом центре женственности. Действительно, если и могут эти две версии гомосексуального желания иметь что-то общее, так только асимметричный список женственностей: Шарлю феминизируется его гомосексуальным желанием, но так же, в той степени, в которой гендер вообще задействован в ее сексуальности, Альбертина еще чаще феминизируется желаниями своими.[23]