Выбрать главу

IV

Вечером этого дня они еще бродили по Женеве. Обе устали от разговоров, обеим больше говорить не хотелось. Императрица думала, не сказала ли чего-либо лишнего на пароходе. Хотя Ирма Старэй в последнее время была чуть ли не самым близким ей человеком, разговаривать с ней было скучновато. «Но с кем же разговаривать теперь было бы приятно?» Они заблудились на улицах малознакомого города и вернулись в «Бо-Риваж» довольно поздно.

Графиня ушла к себе писать письма. Императрице спать еще не хотелось. Вечер был чудесный, еще летний. Она села у окна. Вдали чернели вершины гор. Пыталась при лунном свете разыскать Монблан, но его не было видно. Неприятно слепил глаза маяк.

Можно было еще почитать. Графиня, уходя, вынула из несессера и положила на ночной столик Гомера по-гречески и стихи Гейне, — когда-то кронпринц подарил матери дорогое роскошное издание, но оно было бережно спрятано во дворце вместе с другими напоминавшими о сыне вещами: с собой она возила дешевенькое издание в зеленом коленкоровом переплете. Она знала Гейне наизусть, читать его было уже почти невозможно. Не хотела и себе признаться, что и Гейне ей надоел, почти так же, как графиня Старэй, как доктор Кромар, как генерал Берсевици. Надоел и Гомер, и замок «Ахиллейон».

Ночной туалет занял более часа, — теперь смотреть на себя в зеркало было мучительно: ничего от красоты не осталось, почти ничего. Она легла в кровать и почувствовала смертельную усталость, усталость от всего, от жизни: так бы лежать, не двигаясь, больше никогда не вставать. Трудно было даже поправить поверх ночной рубашки висевшее на цепочке обручальное кольцо, — почему-то это кольцо носила на шее и никогда с ним не расставалась.

В Вене говорили, что императрица любит мужа и что он ее обожает так же, как в тот далекий день, когда влюбился в нее столь внезапно: приехал в Баварию, чтобы жениться на ее старшей сестре, страстно влюбился в младшую, как только ее увидел, и женился на ней, к неудовольствию семьи, государственных людей и двора, — быть может, это был единственный «скандальный» поступок в его жизни. Тем не менее в их отношениях главного понять нельзя; и быть может, ключ к ее жизни был с этими отношениями связан, и оба они унесли его в могилу. Она писала ему ласковые письма, он до конца дней ей писал так, как ни одной другой женщине не писал никогда (Катерине Шратт писал всегда очень кратко и сухо, почти «официально»). Тем не менее в разговоре с графиней Фестетич, предшественницей по должности Ирмы Старэй, у императрицы однажды вырвались непостижимые слова о муже: «Этот человек сделал мне столько зла, что я и в агонии буду не в состоянии простить ему».

Теперь, впрочем, думала об императоре благодушно. «Что он сейчас делает? Как всегда, встал сегодня в четыре часа утра, подписывал никому не нужные, или бессмысленные, или вредные документы, работал целый день, затем незаметно, с заднего крыльца, вышел из Шенбрунна и один, парком, затем дорожкой мимо полей, пошел к вилле, которую он подарил Катерине». Императрица не только не ревновала мужа к этой милой артистке, но сама его с ней свела и была с ней необыкновенно любезна: Катерина Шратт ее обожала. «По дороге его узнают работающие в поле крестьяне и чинящие дорогу каменщики. Они низко, в пояс, ему кланяются, он ласково им отвечает...» Елизавета знала, что эта крестьяне и каменщики в большинстве переодетые агенты полиции, поставленные для охраны императора. «Затем он звонит своим звонком, она сама ему отворяет, подает ему его кофе и его «гугельхопф». Предполагается, что в доме прислуги нет. Он галантно придвигает ей стул и просит ее сесть...» В Вене остряки спрашивали, считает ли Франц Иосиф возможным подавать руку своей нетитулованной любовнице, а другие отвечали, что это вовсе не нужно. Говорили также, что однажды, когда Катерина Шратт пошла за кофе, неожиданно раздался звонок (обычно полиция принимала меры против этого), Франц Иосиф сам отворил дверь, и появившийся на пороге трубочист, узнав императора, растерянно запел австрийский национальный гимн.

Свет маяка ее беспокоил. Следовало бы встать и затворить ставни. Но сил у нее не было. Раскрыла опять книгу Гомера. «... Труп твой — Нимфы прекрасные, дочери старца морей, окружили. — С плачем и светлобожественной ризой его облачили; — Музы, все девять, сменяяся, голосом сладостным пели — Гимн похоронный, никто из аргивян с сухими глазами — Слушать не мог сдадкопения муз, врачевательниц сердца...» Она читала с восторгом и умилением. И вдруг память ей подсказала кем-то при ней спетую кафешантанную песенку: