«Kennst du Versbau von Homer, — fragte sie, peut- être. — Ach, mein Kind, es ist nicht schwer — er schrieb Taximeter...»{1}
Она не могла заснуть. Все думала о смерти, о том, что незачем и не для чего жить, что больше в этой жизни ничего не будет, ничего, ничего. «Да, Рудольф был прав: меня замучила праздность, дело не в ее греховности, а в ее невыносимой скуке...» То тушила свет, то снова, морщась, начинала читать. «Конечно, божественный поэт, но что он мне может дать? Что у меня общего с ним, с людьми его времени? Уж не было ли искусственным и мое восхищение Гомером? Они ведь говорят, будто я рисуюсь! Зачем мне рисоваться, перед кем рисоваться! Когда-то гордилась красотой, теперь и гордиться нечем, поздно. Для всего поздно...» Перевернула страницу и вышло о смерти. «...Но и тебе повстречать на земле предназначено было — Страшную меру, которой никто не избег из рожденных...»
Звезды уже бледнели перед рассветом, когда она отложила книгу. В темноте чуть-чуть блестело что-то металлическое: «Ручка двери? Нет... Что же?..» Она вдруг с наслаждением почувствовала, что сейчас заснет, сейчас. Это был ее последний сон.
Утром Ирма Старэй к ней постучала и тем же, столь надоевшим обеим, грустно-почтительным тоном осведомилась, как она почивала. Узнав, что императрица спала отлично, спросила, остаются ли в силе вчерашние распоряжения.
— Да, мы уедем на том пароходе, который отходит в час сорок. Скажите доктору Кромару, что он может уехать раньше по железной дороге. И лакей с вещами тоже. Я буду готова часа через полтора, мы еще пойдем погулять. И надо ведь купить музыкальный инструмент для эрцгерцогини. Спросите, пожалуйста, у хозяев, где этот Беккер и как туда пройти.
«И завтракать не будем по-человечески», — печально подумала графиня. Она показала императрице заметку в «Журналь де Женев».
— Какое безобразие! Ведь их просили никому не сообщать, и они обещали, — сказала она. Но императ рица отнеслась к этому равнодушно.
— Может быть, сообщили не они? Лишь бы не собирались господа туристы.
На прогулку они вышли только в одиннадцать. Заслоняться зонтиком было на этот раз не от кого: туристы перед гостиницей не собрались или им надоело ждать. Опять долго гуляли, обмениваясь впечатлениями лишь тогда, когда молчание длилось слишком долго. Затем зашли в музыкальный магазин, и там произошло то, что всегда происходило в таких случаях с императрицей: ее тотчас узнали и хозяин, и приказчик. Оба выпучили глаза. Впрочем, тут соблюсти инкогнито оказалось бы все равно невозможным, так как надо было сообщить имя и адрес эрцгерцогини Валерии для отправки ей подарка. Приказчик поспешно, без всякой надобности переставил оркестрион, хозяин тоже растерянно пододвинул кресло и спросил, что угодно будет послушать Ее Величеству. Она выбрала в каталоге арии из «Кармен», «Риголетто». Выслушав, сказала, что, кажется, тон слишком резкий. Хозяин совершенно с ней согласился и предложил приобрести аристон: у него тон мягче.
— Пожалуйста, поставьте увертюру «Тангейзера», если у вас есть.
Когда увертюра кончилась, в магазин вошла покупательница — как позднее оказалось, титулованная бельгийская дама. Императрица тотчас заслонилась веером, но покупательница была не из застенчивых. С умоляющим выражением на лице стала тотчас что-то шептать графине Старэй.
— Ни в каком случае! Это совершенно невозможно. — У императрицы лицо тотчас стало ледяным. Она встала и сказала хозяину, что берет аристон.
— Пожалуйста, выберите Вагнера, Бетховена и Бизе, — сказала она Ирме Старэй и вышла, не глядя на даму. Графиня отдала приказчику записку с адресом, заплатила и догнала Елизавету на улице.
— Какая нахалка! Просила представить ее Вашему Величеству!
Осталось всего двадцать минут, — сказала императрица. — Боюсь, что вам придется остаться без завтрака, Ирма. Но мы можем еще зайти в «Бо-Риваж» и выпить по стакану молока.
V
«Как? Значит, ты должен будешь влачить то жалкое существование, которое в течении тридцати — сорока лет влачили твой отец и твоя мать! Всю жизнь будешь работать, чтобы доставлять немногим людям радость благосостояния, познаний, искусства, а для себя оставишь вечную заботу о куске хлеба? Ты навсегда откажешься от всего того, что делает жизнь столь прекрасной, предоставишь все выгоды кучке праздных людей, а сам будешь упорно трудиться, будешь знать только нужду, шли не нищету в пору безработицы! К этому ли ты стремишься в жизни?»
Это относилось к нему, и у него кулаки сжимались от бешенства. Прочел в книге все же лишь немного, хотя она была написана легко, он почти все понимал. Были у него другие брошюры, еще более доступные и, главное, более короткие. В них много говорилось о прямом действии, — как будто все было ясно и тем не менее не вполне ясно. Он искал ответа на два вопроса: надо ли кого-нибудь убить, и если надо, то кого именно? Но и самые резкие брошюры на первый вопрос отвечали уклончиво, а на второй не отвечали ничего. «Прочесть всех философов, наших философов?» — спрашивал он себя; некоторые имена, названные чахоточным, запомнил: Зенон, Аристипп. «Могу прочесть, все могу! Но дойду и собственным умом...»
1
«Знаешь ли, каким стихом писал Гомер?» — спросил он. — «Ах, дитя мое, это не трудно; он писал таксиметром.»