А вот сбитый самолет не вернешь. Факелом сгорает. Один костер остается. Там, за линией фронта.
Теперь же всему этому конец: полк на днях машинами укомплектовали. Полностью. Новехонькими. Прямо с завода. Получит свою и он, сержант Кузькин. Только вот сейчас бы не подкачать. Впрочем, это исключено. Техника пилотирования у него неплохая. Даже больше, чем неплохая. Хорошая, можно сказать. Командир звена только что проверял. Командир эскадрильи — тоже. Вроде и тот и другой довольны. Хотя давно не летал, с училища.
Так что еще один, наипоследний полет по кругу, еще одна «коробочка» — и Кузькин будет окончательно введен в строй, зачислен в боевой состав полка. А это значит: конец дежурствам по кухне и «теорке», которая ему еще в училище хуже горькой редьки надоела. Конец и насмешкам со стороны девчат. Линия, видишь ли, у них такая — привечать лишь тех, которые на боевые задания ходят. Им, мол, любовь нужней. Им без любви нельзя. А ты, дескать, можешь и подождать. Не к спеху. Теперь небось по-другому заговорят.
Только бы облачность не помешала. Вон небо-то как затягивает. Того и гляди дождь пойдет. А уж если пойдет, считай, на неделю. Здесь, в Карелии, без этого не бывает. Такой уж характер у здешней осени: зальет, а от своего не отступит.
Но ведь и у него, сержанта Кузькина, тоже характер есть, он тоже не на сырой водице замешен. Даром что ему лишь девятнадцать. Еще в училище, когда он на спор забрался по водосточной трубе до четвертого этажа и, пропев там от начала до конца авиационный марш, тем же манером спустился обратно, сам командир отряда при всех заявил, что характер у него действительно есть. Напористый. А уж он-то в людях разбирался. Правда, командир тут же, не сходя с места, вкатил ему и трое суток «губы» [28], но за это обижаться нечего. За дело. Набедокурил — отвечай. По чести и по совести. Это же ясно как божий день. Службу-то Кузькин знает…
А небо все мрачнее. На нем уже почти ни одного просвета. Словно кто его закупорил. Как бы обратно на стоянку заруливать не пришлось. Хотя нет, не придется. Вон командир знак подал. И финишер флаг поднял: взлетай, дескать.
Кузькин откинулся на бронеспинку и плавно, но энергично дал газ. Моторы взвыли, точно от боли, и самолет, распушив хвост, ринулся вперед. Быстро. Кузькина даже в сиденье вдавило. Оторвался от земли, повис в воздухе. Отрыв от земли — самое интересное на взлете. Какой-то миг — и самолет уже невесом. Хотя махина порядочная. Теперь время шасси убирать. Это своего рода шик — в момент отрыва тут же убрать «ноги». Без задержки. Был бы штурман, он убрал. А этот полет без штурмана и стрелка-радиста. Тренировочный. Так положено. И Кузькин, подавшись вперед, перевел рукоятку выпуска шасси на «убрано». Потом, придержав самолет еще немножко над землей, слегка взял штурвал на себя — и земля тотчас же провалилась вниз и будто замедлила бег.
Когда Кузькин делал первый разворот, до нижней кромки облаков оставалось метров сто. А вот перед вторым они оказались ниже. Едва он завалил машину в крен, как правое крыло, задравшись кверху, чиркнуло по одному из них, а у второго точно бы живот вспороло. Облака, небольшие, но по-осеннему плотные, сбитые, попали и под винты. Их тут же разорвало в клочья и кинуло под фюзеляж. Кузькина даже позабавило, когда следующее облако, уже большее по размеру, словно вывернутый наизнанку тулуп, вовсе обволокло самолет. В кабине будто теплее стало. И уютнее. Снаружи, за колпаком, дождь, мура, а тут как дома на печке. Благодать! И он блаженно улыбнулся. Аж десна наружу. И нос, широкий, в конопатинах, от удовольствия на щеку съехал. Щеки же у Кузькина, что твои тарелки. Толстые, выпуклые, на ложках играть можно.
Моторы гудели деловито и слитно, что называется, душа в, душу, многочисленные стрелки, словно живые человечки, весело поплясывали на циферблатах приборов, курсовая черта на плексигласовом полу кабины мягко делила дымившуюся внизу землю. Аэродром был виден хорошо. Даже людей различить можно. Потом на какое-то мгновенье его перекрыло не то дымкой, не то туманом. И лес, что нырял под крыло, тоже вдруг закутался в шубу. То выползли из-за сопок новые, правда, не толстые, а как бы размытые дождем, облака. За ними показались еще. Уже толще, грудастее, с синеватым отливом и звериными повадками — боднуть норовят. Добра от таких, пожалуй, не жди, могут все спутать. И Кузькин оттопырил нижнюю губу: не было, дескать, печали… Ведь терять аэродром из вида никак нельзя. Потеряешь, расчет на посадку будет неточным. А раз неточным, верняк «козел» или «промаз». Словом, стыда не оберешься. И сраму. А потом комэск, как всегда, посулит «шпоры». Поиграет глазами и скажет: «Шпоры захотел?» И не видать тогда ему, сержанту Кузькину, самолета как своих ушей, опять будет ходить в «безлошадных», пока новую партию не пригонят.