Но странное дело, вместо того чтобы обрадоваться или хотя бы почувствовать облегчение, что увидел наконец эту реку, он вдруг почувствовал нечто совершенно обратное, а именно, что его нестерпимо, до озноба в теле, потянуло оглянуться назад. Что это было — страх, острое любопытство, предчувствие опасности или что-то другое, сказать он не мог, а только это что-то, охватившее его в столь неподходящий момент, оказалось настолько сильным, что он, хотя и понимал, что вертеть сейчас головой туда-сюда не с руки, обернулся, обернулся зло и решительно, всем корпусом, чтобы, не теряя времени, разом охватить взглядом не только стремительно убегавшую назад землю и низко нависшие над нею облака, но и то, что, казалось, было за облаками.
Но далеко смотреть ему не пришлось, с него хватило и того, что он увидел у себя под носом.
В хвосте, буквально в нескольких метрах от них, угрожающе поводя черными, от черных коков винтов, носами, висели четыре «мессершмитта».
Ко всему, кажется, был готов Овсянников, но только не к этому, и в первое мгновение даже глазам не поверил, подумал: «Чертовщина какая-то. Откуда им тут взяться в такую муру? Были бы «мессера», оглянуться не дали, сразу бы резанули изо всех стволов. Померещилось, выходит. Вот не вовремя». И моргнул сразу обоими глазами, ожидая, что «мессера» тут же исчезнут. Но «мессера» не исчезли, а подошли уже совсем близко, едва не задевая винтами за их стабилизатор и продолжая все так же внушительно щупать темными зрачками пушек и пулеметов тело их самолета. Правда, огонь открывать они почему-то по-прежнему не открывали, хотя в такой близи уже нельзя было промахнуться и с закрытыми глазами. Не зная, что и подумать, но чувствуя, что произошло что-то необычное, чему нет объяснения, и что хвататься за пулемет уже не только поздно, но и самоубийственно, Овсянников воровато, словно это теперь могло иметь какое-то значение, повел взглядом направо. И снова глазам не поверил: справа тоже, как бы прикрываясь от налезавших облаков стойким диском винта, держась чуть на расстоянии, висел еще один «мессер», уже пятый по счету. Причем, как только Овсянников, уже не таясь, всем туловищем повернулся в его сторону, «мессер», будто обрадовавшись, что его заметили, выскочил рывком вперед и приветственно покачал крыльями раз, другой, а потом несколько раз опустил нос, словно отвешивал низкий поклон.
Это уже было так необычно, так ни на что не похоже, что в первый миг Овсянников не мог взять в толк, бояться ему все же этих «мессеров» или не бояться. И вдруг, как разгадка, — огненная, добела раскаленная трасса, ударившая слева, где, оказывается, висел еще один, ранее не замеченный им «мессер», шестой. Теперь уже не холодный, а горячий пот прошиб Овсянникова с головы до ног. Он понял наконец, что все это означало: и это их безмолвное появление, что не заметил даже Кошкарев, и упорное молчание их пушек и пулеметов, и выразительное, чуть ли не дружеское покачивание крыльями одного из них, а теперь вот эта яростная, едва не ослепившая его очередь — их просто-напросто решили посадить. Причем посадить на тот же аэродром, к которому они так упорно стремились сами. Ужасная это была мысль, в голове не хотела укладываться, но дело шло именно к этому, и первым побуждением Овсянникова, как только он обрел способность соображать, было тут же рвануться к пулемету и резануть по этим «мессерам» так, чтобы и небо — в осколки, и «мессера» — вдребезги. Но холодное бешенство тут же оставило его, и он рванулся не к пулемету, а к Башенину, властно ухватил его за рукав и, выпрямившись во весь рост, пугающе тихо произнес: