Однако Фаулер, похоже, и не собирался подставлять Мэдди под удар. Лишь в самом конце, уже подле кэба, он позвал меня и, придержав за рукав, произнёс тихо, но ясно:
– Я… я только делал свою работу, леди Виржиния. Я не… не притворялся вашим другом. Никогда. Но есть человек…
– Знаю, – опустила я взгляд. – Знаю. Но этот вопрос мы решим сами. Нельзя… так, – неуклюже закончила я, не найдя нужных слов.
Но Фаулер понял.
– Она должна… сама.
После этого ему стало совсем плохо. Джул бережно перенёс его в кэб, где устроил на лавке между собой и Клэром. Я подозвала Лайзо и тихо спросила:
– Если Валх – то чудовище из снов, что охотится за мной, то нет ли опасности для Винсента Фаулера? Редактор газеты, который тоже мог быть марионеткой Валха, уснул и не проснулся…
Лайзо качнул головой; даже сейчас, в почти что полной темноте, зелень его глаз была столь же яркой, как и при дневном свете.
– Его нынче хранят такие силы, до которых мне далеко, Виржиния. Да и вам тоже.
– Силы? – удивлённо переспросила я.
Он улыбнулся.
– Вы о том лучше отца Александра спросите. Заодно узнаете, чего он на Фаулера весь вечер посматривал… Пойдёмте-ка в автомобиль. Вы промокли и замёрзли, про Мадлен вовсе молчу – вон, как дрожит. Вам бы скорей в особняк – да согреться чем-нибудь.
Мэдди действительно дрожала, но не от холода. Когда мы оказались в автомобиле, и я накрыла её пледом, который всегда держала в салоне осенью и зимою, она вдруг расплакалась и обняла меня так крепко, что это было почти больно. И, хотя мы жались друг к другу, как два озябших котёнка, никогда я ещё не чувствовала Мэдди настолько… отдалившейся, словно между нами пролегла бездна.
– Всё будет хорошо, – уговаривала я эту бездну, пока мы ехали домой. – Непременно. Всё будет хорошо, я тебя не оставлю. Ни за что. Всё будет хорошо.
Лайзо косился на нас в зеркало, но благоразумно молчал. Возможно, он уже тогда понимал, насколько наивны мои чаяния. Или предчувствовал беду… Именно Лайзо заподозрил неладное, когда мы подъехали к особняку.
Окна не горели, кроме одного, в детской. Массивная входная дверь покачивалась на петлях, точно ещё мгновение назад её с силой распахнули.
Посреди холла на полу лежала Юджиния, бледная, как сама смерть, с широко открытыми глазами. Лайзо кинулся к ней, провёл рукою около лица и крикнул нам с Мэдди, замершим у порога:
– Жива она, без чувств только… Эй, да вы куда? Погодите!
Но я уже бежала вверх по лестнице, подобрав юбки.
Детская была заперта, причём снаружи. Ключ торчал в замочной скважине. Изнутри била кулаками в дверь и кричала Паола – хрипло, с сильным романским акцентом:
– Откройте! Откройте! Кеннет! Чарльз! Откройте! Юджиния!
Голос у неё был сорван.
Я трясущимися руками провернула ключ в замочной скважине и рванула на себя дверь. Паола буквально вывалилась на меня, раскрасневшаяся и заплаканная, а следом за нею – Лиам.
– Юджи внизу, она цела, цела, – выдохнула я, ловя Паолу в объятия. Лиам шагнул вперёд, настороженно озираясь; в одной руке у него была кочерга, а другой он накрепко вцепился в мою юбку. – Где Кеннет и Чарльз? Где мои племянники?
Но Паола, кажется, впервые за всё время нашего знакомства потеряла самообладание – и разразилась надрывным плачем, бормоча что-то вперемешку на аксонском, романском и алманском. А Лиам вдруг выронил кочергу и обернулся ко мне – бледный и осунувшийся, но отчаянно храбрящийся.
– Их кто-то забрал, леди Гинни. Очень страшно было… Отец Александр с девочками и с Берти в кофейне остались, девочкам совсем худо стало… Мы, значит, вернулись домой. Миссис Мариани хотела мальчишек-садовников или меня за доктором Хэмптоном послать… Но мы как вошли, слышим – крик наверху, дети кричат. То ли Чарли, то ли Кен, а то и оба… Мы – сюда. А как вошли, крик прекратился, и дверь захлопнулась. А внизу Юджиния закричала, страшно так, отдай да отдай… А потом замолчала.
В голове у меня зазвенело.
Тело сделалось легче пушинки – и одновременно тяжелее гранитной глыбы; я, кажется, могла вот-вот взлететь к потолку, но сил не хватало даже на то, чтобы повернуть голову. Взгляд бездумно скользил – распахнутые глаза Лиама, жёлтая лампа, сбитые в кровь кулаки Паолы, отстранённо-спокойное лицо Мадлен, колеблющиеся стены детской, Лайзо, застывший с Юджинией на руках на верхней ступени лестницы…
– Ничего не потеряно, – сказала я громко и чётко, а затем всё померкло.
Грохочут барабаны – звук глухой, рокочущий, утробный. От запаха дыма в горле першит. Темнота липнет на веки шматками глины – тяжёлая, душная. Ещё несколько часов назад здесь было холодно и сыро, но сейчас каменные стены источают призрачный жар.
Рядом кто-то дышит, неровно и тихо.
– Свет, – приказывает спокойный женский голос, искажённый эхом.
Почти в то же самое мгновение в воздухе рассыпается ворох мерцающих искр – и взмывает к потолку. Я поспешно отступаю и сливаюсь с тенями, насколько это возможно в каменном мешке десять на десять шагов.
Нас здесь четверо. Высокая леди с каштановыми волосами стоит на ступенях, опираясь на трость. У противоположной стены, между двумя связками жердей разной длины, восседает на большом тюке чернокожая девушка в жёлтом платье. А на полу лежит то, что я сперва принимаю за ворох рваной одежды и лишь затем опознаю под лохмотьями очертания человеческого тела.
Вглядываюсь более пристально и вздрагиваю: там, под тряпьём, тоже девушка, но совсем молодая, почти девочка. Лицо её распухло до неузнаваемости; рука изогнута под странным углом; болезненно-бледная кожа – сплошь в подсохших кровяных струпьях, и стоит мне только осознать это, как волной накатывает солоновато-ржавый гнилостный запах.
Рваное, слабое дыхание принадлежит именно девочке. Тем, другим, дышать не нужно, кажется, вовсе.
– И зачем ты меня позвала? – спрашивает леди. Голос её холоден и отстранён.
Девушка с тёмной кожей улыбается невинно, как старуха, потерявшая рассудок и память.
– Мне показалось, что ты могла её знать.
Леди смотрит на бродяжку, распростёртую на полу, и пожимает плечами:
– Ты ошиблась.
Она шагает со ступени вбок; долю мгновения виден ещё полупрозрачный силуэт – вполоборота, с занесённой рукой; веет призрачным запахом вишнёвого табака. А потом нас остаётся только трое.
Улыбка темнокожей девушки меркнет. В рокоте барабанов мне слышится мужской голос, то свистящий, то дребезжащий, то низкий и глубокий, то режуще-высокий: «…и посей их, и взрасти их, и собери урожай, а как иссохнут они, как иссякнут они, отдай их огню, и брось их семена в землю. И взрасти их…»
А потом темнокожая спрыгивает со своего тюка и встаёт на колени рядом с бродяжкой. Гладит её по лбу, обводит скулы, касается разбитых губ.
Дымом пахнет всё сильнее.
– Они забыли тебя, оставили здесь. Ты пойдёшь со мной?
Издалека доносится женский крик – надрывный, полный ужаса; он сливается с рокотом барабана, с пробирающим до костей «…а как иссохнут они, как иссякнут они…», и с неровным дыханием бродяжки.
Надвигается что-то страшное – настолько неимоверно жуткое, что я не выдерживаю. Отталкиваюсь ногами, что есть силы – и взмываю, точно всплываю со дна. Сквозь искрошенную каменную кладку, сквозь ревущий огонь, и проваленную сцену в клубах дыма, и обугленную лестницу, и девичий будуар – когда-то устеленный голубыми шелками, а теперь чёрный, чёрный; мимо искажённого девичьего лица, знакомого и незнакомого одновременно, сквозь облизанный пламенем потолок, через наклонные балки, дрожащую крышу, по которой улепётывает драная кошка, выше, выше…