Выбрать главу

— А, проклятая!

Он колотил в нее кулаком как в пустую картонку из-под шляпы, и ему казалось, что у него в голове гудит и ухает так же, как должно гудеть и ухать в пустой картонке, и что колотит он по чужой голове. Все вокруг было тоже чужим и враждебным. Григорий оглянулся как заблудившаяся в болоте овца. В самом деле, разве он не заблудился самым страшным образом в своей собственной памяти? Он не мог найти в ней то, что ему надо было найти во что бы то ни стало, без чего всё вокруг делалось жутким, угрожающим. Снова и снова начинал он пытать себя, пытать свою память.

Утром он был в городе, потом пошел на пристань, потом комната Нины, потом бульвар, улицы, трактир, Мотька, потом… потом он не помнит… Все тонет в мутном оплывающем тумане.

Григорий закутался с головой в одеяло. Снова начал перебирать в уме — пароход, комната Нины, бульвары, улицы, трактир, Мотька и… провал. Час лежал он неподвижно, как мертвый, потом вскочил и принялся ходить по холодному полу — длинный, худой, в одних кальсонах. Но босые ноги быстро стали коченеть, и Григорий в лихорадке, стуча зубами, опять сел из кровать. Он сидел, поджав ноги и обняв их руками, уставившись неподвижными глазами в белый прямоугольник дверей.

Он словно ослеп, оглох, лишился всех чувств, кроме одного, которое вело бешеную работу внутри его пылающей головы. Он не слышал, как мимо окна прогромыхали тяжелые шаги; он не слышал, как они протрещали шаткими ступенями крыльца, приблизились к его дверям, как открылась дверь и в комнату вошли люди. Но внезапно зрение возвратилось к Григорию, и он впился глазами в то, что держали перед его лицом. До него дошел низкий голос:

— Это ваша фуражка?

Шапка, конечно — это его шапка. Но почему на шапке кровь? Волосы на затылке Григория медленно приподнялись. Глаза широко раскрылись. Он видит, он видит все. Эти капли крови… Провал мгновенно заполнился. Он видит — на постели она… Нинка… мертвая, с ножом под грудью.

Григорий вскочил и с воплем бросился на милиционера.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Большая горка дней накопилась за плечами. Дни — вихри, дни — омуты, дни — жернова. Один катится золотой дыней в белесом мареве будней, и сладкий сок каплет с губ счастливчика, закусившего его жадными зубами, а соседний застревает в глотке горьким жгучим инбирем. А там один срывается с бесконечной рабочей цепи и летит к небесам этаким чортовым огненным фейерверком.

Всяко бывало у Джеги. Прежде как-то не замечал разницы в днях. Были все, как братья, похожи друг на друга лицом и повадкой. Все как один — тугие, рабочие заботливые дни. Теперь каждый день на свой манер. Юлочкины радости, юлочкины горести, юлочкина страсть красили каждый из них в другую краску, каждый делали особым.

Были меж ними битвы шуточные и нешуточные. Затевала бой Юлочка. Утром, одеваясь, хмурила Юлочка тонкие брови:

— Негде повернуться. Хоть на крыльцо беги одеваться. Некуда тарелки поставить. Когда уж кончится эта несчастная теснота!?

А позже, когда Джега шелестел бумагами за обеденным столом, Юлочка жаловалась снова:

— Приткнуться некуда почитать. Хоть бы диванчик какой-нибудь был. — Потом безнадежно махала руками:

— Впрочем, если б и был — все равно поставить некуда.

Джега отбояривался как мог:

— Чудачка! Где же тесно? Две-то комнаты на двоих тесно?

Руки Юлочки беспокойно метались перед джегиным носом.

— Ух ты… комнаты! Да разве это комнаты!? Это же клетушки. Птичьи клетки. Тюремные камеры. Три шага вдоль, три поперек.

Джега взмывался:

— Это уж свинство. Рабочие в таких комнатах по пять человек в каждой живут.

— Живут… у каждого свои потребности. Совсем необязательно всем равняться по самому скудному уровню. У них одна работа, у тебя другая. Они, придя домой, могут ничего не делать, а ты вот, видишь, должен еще сидеть работать. Тебе нужна такая обстановка, чтобы ты мог эту работу нести.

— Обстановка! Да ведь я и без того буржуем сижу. Тихо. Свободно. Какой же еще обстановки надо?

— Оставь пожалуйста! Какая там обстановка! Тебе даже негде бумаги свои разложить. У тебя стола письменного нет.