— Вот и ладно, молодец, Нинка!
Но когда встал Петька, чтобы прощаться, снова налились тоской глаза, обведенные темными кругами.
— Петька, голубчик, не уходи!
Помотал головой Петька:
— Оказия! Ну да ладно, куда ни шло.
Остался, бросил шапку на стул, выволок из угла «Берлинский конгресс КИМ», примостился к лампе, и не прошло получаса, как он уже храпел, ткнувшись носом в раскрытые страницы. Проснулся он от легкого подталкивания.
Нинка стояла над ним с одеялом и подушкой.
— На, возьми, ляг!
Просить себя Петька не заставил и через пять минут вытянулся уже в углу на полушубке во весь свой богатырский рост, уговаривая шагавшую из угла в угол Нинку:
— Легла бы… Чудачина!
Ничего не ответила Нинка. Затянулась крепче дымом, руки назад заложила.
Сморил хлопотливый день Петьку. Уснул он снова, раскинув крепкие руки по полу. И вдруг опять — кто-то за плечи трогает. Открыл глаза — по углам черень, в окне луна пляшет.
Против окна постель нинкина с откинутым одеялом белеет. Нинка сидит на краю его дерюги, обняв руками колени, глаза на луну вскинув, — вся белая, в одной рубашке, со вздыбившимися огненно-рыжими волосами.
Схватился Петька. Поднял одеяло; закрыл нинкины плечи. Ласково погладил.
— Чего ты?
Затряслась вся:
— Не могу. Мутит как пьяную. Днем работа, не поддаюсь, а ночью схватит за горло — повеситься впору, и ни черта поделать не могу. Ты ломишь, а в груди горит. Разве только что… с собой вместе задушишь.
— Стой, стой, Нинка. О чем ты это? Ты что-то не в ту сторону ударилась. Ни себя ни в себе ничего душить не надо. Что за брехня.
— Не надо… А если то, что в тебе лишним грузом висит, книзу тянет, работе мешает? Если руки вяжет, голову мутит, — надо руки развязать? Надо сбросить? Надо работать? Нет уж, что бы ни было там — дело ли другое, любовь ли своя, семья там, что ли — все к чорту. На одну веревку да камень покрепче и в прорубь. Тогда уж всю себя делу отдать. А то что зря в кармане комсомольский билет таскать. Замусолишь только.
— Эк тебя разобрало: «отдать да отдать». А может нужно не все отдать. Ты что, отдачей занимаешься, милостыней или строительством, а? Что ты там бесплотную канитель разводишь? Ты где, на луне или здесь на тулупе моем сидишь? Ты что думаешь, твой бестелесный человечек, что наплевал на себя, удушил себя, все отдал и без пардону остался как спичка выжженная в плевательнице — думаешь такой шкелет строителем может быть. А не думаешь ли ты, что нужно, наоборот, напихать в себя побольше, работать над собой, обрадовать, обчистить, ума набраться. Понимаешь, может, надо и любовью себя зарядить, которую ты начисто к чортовой матери шлешь, и другим человеческим. Нет слов, кое-что побросать надо. Только зачем же всего человека целиком на свалку тащить?
— Всего, всего на свалку. Коли вода застоялась да гнилью отдавать стала, так в нее чистую воду нечего лить, пока старую, вонючую, не выплеснешь. А уж плескать, так начисто, да потом и налить самой чистой, чтобы сквозила. Посмотри, что у нас в комсомоле. Мало таких, как Гришка Светлов, или Сашка, или Федька Тихон? Это разве комсомольцы? Кино да домашняя путаница, да еще свои делишки, где-нибудь в темных уголках, в клубе. Сделает милость, придет в союзный день на собрание, в каком-нибудь кружке черед пятое в десятое постаростит. Строители! Таких что ли плодить?
— Эх, никакой в тебе, Нинка, что называется диалектики нет. Что ты мне Тиховых в нос тычишь? Разве на таких ставку делаем? Сейчас пусть хоть на союзный день придут да постаростят, лучше чем улицей околачиваться. Зато у нас Джеги есть, держи курс на них!..
— Джега?!.
Осеклась. Сидела, съежившись, закаменев, уронив голову на грудь.
— Шла бы ты спать! Завтра у нас кутерьма в коллективе с перерегистрацией.
Встала. Хрустнула костями. Ушла закутанная в одеяло пьяной, пошатывающейся тенью.
Петька чиркнул спичкой, затянулся и улегся тоже, усмехаясь в темный потолок.
Утром, проснувшись, вскинул Петька глаза на нинкину постель и, стараясь не разбудить спавшую, стал потихоньку одеваться. Не успел, однако, он и одной штанины натянуть, как Нинка, громко вздохнув, открыла глаза и уставилась прямо в неодетую штанину.
Петька шмыгнул носом и ловким движением заправского фокусника взмахнул одеялом. Штанина исчезла под вздувшимся одеялом и там в молчаливых недрах, его водворилась, наконец, на томившуюся по ней правую петькину ногу.
Остальной туалет был совершен с неменьшей ловкостью и быстротой. Потом последовала командировка на предмет отыскания в окрестностях свежего ситного. Затем, держа в руках надтреснутую чашку с синими разводами, оглянул Петька заваленные хламом углы комнаты и изрек критически: