Выбрать главу

«Никогда!» — отвечал он с содроганием сам себе.

Но набегали толпой другие мысли. А окровавленная шапка? Разве не мог он, Григорий, пьяный, потерявший себя, доведенный до отчаяния, оскорбленный и побитый как собачонка, разве не мог он совершить этого убийства?

«Нет, нет» — кричал он перекошенным ртом, хватаясь за перестающее биться сердце.

Нет, нет, он не убивал, он не мог убить! Шапку могли подбросить.

Но тут снова видел он перед своими глазами это белеющее тело с ножом, торчащим в груди, и ощущал с совершенной очевидностью, что он смотрит на него, он сам, Григорий, и что в комнате Нины, кроме него, никого нет.

Больше всего мучений причиняло одно смутное, еле уловимое воспоминание. Это воспоминание приходило не от головы, не от мозга, а от тела. Его тело глухо, отдаленно напоминало ему о Нине, о теле… этой девушки. Оно напоминало о каких-то прикосновениях, может быть поцелуях. В ту ночь, когда он увидел труп, в ту ночь он, может быть, целовал Нину, живую или мертвую, он не помнит. Это так смутно, так неуловимо, Это только звериное, чувственное, тончайшее воспоминание каких-то тайных, глубоких клеток его нервной ткани… Но оно существует, как оно ни неуловимо. И он содрогался. Неужели он в самом деле целовал Нину в ту ночь? Может быть, она любила его тогда перед смертью, его — обезумевшего, с выпавшим сознанием? Может быть, они в любовном упоении совершили то, что именуется в судебном протоколе изнасилованием?

Может ли это быть? Тогда зачем этот нож? И снова мысли — вскачь, вхлябь, вразброд.

А если он совершил это после… после… Сперва убил… а потом…

«Нет же, нет!.»

Он ведь видал в своем восстановившемся сознании только труп… уже убитое тело, он не видал картины убийства. Если бы она существовала, он бы вспомнил о ней так же, как вспомнил о том, что он видел труп.

Нет, убийства не было. А может… ведь он не помнит. Ах… все путается, все безнадежно путается! И только голова горит в этом проклятом огне страшной путаницы, страшного напряжения. Если бы вспомнить все, что было в эту ночь! Если бы он нашел в своем сознании эти выпавшие из памяти часы! Они бы спасли его. Ну же, голова, голова милая, проклятая! Ну же, вспомни! Ну, что было?

«Убил или не убил?»

Метался напряженный, натянутый как струна, готовая лопнуть, мучительно гримасничал и не находил ответа. Зияющая пустота тех нескольких часов в ночь убийства ничем не наполнялась. Иссохший, едва оправившийся от горячки, худой страшной худобой скелета, обтянутого дряблой кожей, он ходил по палате и, постукивая костяшками колен одна о другую, думал. Его слабая голова стала мутиться безумием, но не тихим апатичным, как в первые месяцы тюрьмы, а жадным, раскаленным безумием маниака, одержимого одной мучительной мыслью.

И снова встала угроза конца, но уже не на койке, а в изоляторе для буйных.

Неизвестно, чем кончилась бы эта борьба, если бы не случилось в исправдомском лазарете одно происшествие. А происшествие это было — смерть Еленки Чумовой, хипесницы, грабительницы и сифилитички. Она умирала от прогрессивного паралича, умирала страшная и безобразная, рыча, понося мир и обитателей его чудовищными ругательствами. Злоба, безумная, слепая злоба, сжигала ее в последние часы жизни.

И тем не менее это сгнившее отвратительное существо умирало не одиноким, а согретым любовью другого человека. Это тоже было чудовищно, может быть более чудовищно, чем самая жизнь и смерть Еленки Чумовой. Он был вор и сутенер. Звали его Заклепка. Сухощавый, красивый, с розовыми щеками, с глазами навыкат, он неотступно был при Еленке. В лазарет он попал, размозжив себе в дверях большой палец. Двери тюремных камер тяжелы, палец был измят в лепешку, и пришлось его отрезать. Говорили, что он нарочно отдавил себе палец, чтобы попасть в лазарет поближе к Еленке, говорили также, что и в исправдом попался он нарочно на глупом, пустом деле вслед за Еленкой, засыпавшейся на своем деле. Когда нужно было выписываться из лазарета, Заклепка обратился к начальству, прося разрешения остаться в лазарете. Ему не разрешили, и на другой день у Заклепки оказалась рана в боку, развороченная каким-то тупым орудием. Так остался он в лазарете. В женскую палату никому из арестантов-мужчин входить не разрешалось, но Заклепка туда проник, и выжить его оттуда не было никакой возможности. Он пялил свои бараньи глаза, подергивал носом и не уходил. В конце концов он остался, где хотел, и проводил дни и ночи около разлагавшейся подруги.

Это была драма совершенно непонятная. Персонажи были страшны и дико негармоничны с теми чувствами, какими были одержимы.