Выбрать главу

Джега, как стоял, так и остался, точно перед фотографом застыл. Рот его открылся сам собой, и глаза округлились. Он был ошеломлен и потерялся совершенно. Он мог только повторять раз за разом:

— Что ты?.. Что ты?.. Что ты?..

Когда, наконец, столбняк прошел, он поднял Юлочку с пола и отнес на кровать. Сбегав затем за холодной водой в кухню и вернувшись снова к ней, он нашел ее стонущей и разметавшей постельное белье на кровати. Когда поднес ей стакан, ударила по его руке, и половина воды с тяжелым плеском выкатилась на пол. Тогда, поставив стакан на столик, он подошел к ней, но она зарылась головой в подушку и глухо выкрикивала:

— Уйди, уйди, уйди же!

— Юла, ну брось же ты, ну разве так можно!?

— Уйди же, уйди же… Уходи-и-и!

Медленно, прижав подбородок к груди, насупив губы, вышел Джега в столовую и прирос к окну, смотря на вытянувшуюся белой линейкой улицу, и думал о Юлочке.

Мысли были хмуры и тяжелы. А раньше этого не было. Юлочку принимал он всегда как ощущение тепла в комнате, бодрого настроения. Разве задумываешься, прогнувшись солнечным утром, отчего чувствуешь себя свежим и молодым? Так принимал он Юлочку. И вот теперь, впервые, стоял и думал, думал потому, что натолкнулся на что-то непреоборимое, что становилось на его пути преградой, помехой. Этого никогда не приходило в голову. Видел ли он, что она иная, чем он? Да. Но не чуял в этом враждебного, отталкивающего, противоречивого. Где-то противоречия, глухо упрятанные, может быть, и лежали кругами колючей проволоки, но были эти круги хорошо свернуты и не кололись. Сегодня вдруг стали они стеной колючей, непроходимой. Противоречия стали резко и неразрешимо.

Вспомнил глаза злые, посеревшие, лицо чужое, сведенное судорогой, и будто в погреб сырой и темный заглянул в солнечный день.

Звонок оторвал его от дум. Тряхнул головой, как пес, который хочет избавиться от боли в прокушенном ухе, и пошел открывать.

На крыльце стоял Степа Печерский. Он робко вошел в прихожую и долго топтался, прежде чем переступил порог кухни.

— Молодец хороший!..

Джега молча прошел перед ним в столовую и зашагал из угла в угол. Степа присел на краешке стула, протер очки, надел их и стал следить за неровными шагами Джеги.

— Послушай, ты, кажется, того… не в своей тарелке… а я, понимаешь ли…

Он остановился и смущенно смотрел на Джегу через очки, наклонив голову немного вперед и вбок.

Джега задержал разбег, оборвал черную ленту дум и, став против Степы, посмотрел ему в лицо, а посмотрев, увидел в этом худом лице что-то необычное. В уголках глаз, в непокорно вздыбившемся хохолке мягких волос на макушке, в полуоткрытых губах, даже в поблескивающих очках — капельками разлилась какая-то животворящая жидкость, и капельки эти тусклое степино лицо украсил как октябрьские флаги серый фасад учреждения со скучнейшим длинным названием.

— Чего это тебя разобрало сегодня? Именинник ты что ли?

Степа засмеялся тонко и заливисто.

— Не я — сын именинник.

— Вот оно что!

Поднялся Степа, схватил плечо джегино.

— Только-что из больницы я, от Жени. Видел этого самого октябренка-то. Смешной больно. Удивительное чувство. Будто тебе за шиворот воды, балуясь, налили, щекотно, смешно и весело, главное — весело. А если бы ты видал лицо Жени — странная перемена, понимаешь ты, удивительная перемена. Ты знаешь, ее род не пышный: мать, как говорится, от сохи, отец от станка; словом потомственная и горемычная пролетарка, а тут лицо бледное, тонкое, ну, прямо аристократка, Юсупова там какая-нибудь или чорт его знает что. Я едва узнал ее. Только глаза женины, глаза те же — ее.

Замолк, смотря в сторону — видя, наверное, женькины глаза. Помолчал, потом тихо, поглаживая щеку, заговорил:

— Да, теперь, брат, с семьей. Это… это, понимаешь ли, обязанности большие накладывает. Жизнь на новый стык попадает. Получается двойная хватка. С одной стороны, работа, с другой — семья. Семья ведь у нас пока строится на старых принципах, тут пока никаких социалистических форм нет. Она по принципу остается тяжелым бременем семьянина, требующим от него при честном отношении большого внимания и забот — это главное. А ведь, что ни говори, забота такого порядка как-то принижает рабочую энергию, убивает иной раз ее. А? Двум богам, что ни говори, молиться трудно.

Вот я и думаю теперь. Обзавелся я семьей. Ладно. А работа от этого не пострадает? Мы много с Женей на этот счет толковали. У нее свой особый взгляд на эти вещи, немного, по-моему, односторонний — чисто женский, по-моему, но я побаиваюсь, признаться тебе, побаиваюсь. Себя мне в конце концов, не жалко — я что! Но ведь то, что случилось со мной, может случиться и с другими, а это уже опасность, серьезная опасность. И вот, понимаешь ты, странная вещь. С одной стороны, это опаска, а в то же время изнутри подымается что-то торжествующее, инстинктивное, как будто природа, накладывая лишнюю заботу на человека, вливает в него новый запас силы и энергии для борьбы. И первое время, не ощущая этой заботы, ощущаешь эту энергию. Прекрасное чувство, Джега. Да личное тут всё понятно. Вот социальная сторона темна пока, и это как-никак печально. С работой-то! Я много читал по этому поводу и много сам перебрал в уме, но к окончательному выводу не пришел. Интересно знать, что ты думаешь на этот счет?