— Как думаешь, будет очень больно, если броситься под поезд? — спросил он.
Курица открыла глаза и наклонила голову вбок. В ее взгляде читалось: «Ты серьезно?»
Он встал и, пошатываясь, побрел обратно в сарай, из которого пришел.
Головки подорожника зашипели, когда Генри бросил их в кипящее на сковородке масло, великолепный аромат жареных шампиньонов ударил ему в нос. В это время в парке было тихо и спокойно, охранник уже запер садовые ворота — очередное новое правило: с половины одиннадцатого вечера парк закрыт для посещения. Его ввели вскоре после установки новых скамеек, спроектированных таким образом, чтобы на них нельзя было спать. Не учли одного: неудобно стало всем. Люди в большинстве своем не прочь посидеть в тени деревьев на прямых скамейках, вдали от шума дорог. И, прогнав бездомных стальными скамейками и бетонными островками, этим спроектированным пустырем постепенно прогнали и всех остальных, подумал Генри. Однако ему удалось перехитрить охранника, спрятавшись в зарослях орешника, как в низкопробном кино. Генри усмехнулся и убавил огонь на походной горелке, порылся в пакетах и достал вымытый стаканчик из-под йогурта, в нем смешал молодые побеги одуванчика и щавель с маслом и уксусом из маленьких пластиковых упаковок, которые он стащил из закусочной на площади. Добавил соли и перца из подаренных Розвитой солонки и перечницы. Утром он мог бы снова заглянуть к ней, сегодня был день шоколадного торта; обычно она давала Генри с собой кусочек, а иногда даже немного масла или французского сыра. Она всегда наливала ему кофе, налила бы и сегодня, но он не хотел злоупотреблять ее гостеприимством. Генри научился демонстрировать свою нужду другим дозированно, чтобы их помощь казалась им самим добродетелью, а не превращалась в обыкновение. Большинство вещей, которые люди делают по обыкновению, — и это Генри тоже усвоил за годы, проведенные на улице, — со временем начинают тяготить. Страх перемен превращает привычку в обязанность. Однако разнообразие — младший брат перемен — многим по душе. Вот почему Генри иногда платил за кофе и старался не частить к Розвите в дни шоколадного торта. Он еще раз перемешал содержимое стаканчика и закрыл глаза. Генри наслаждался наступлением темноты, которая понемногу сдирала краски с окружающего мира, голосами людей, возвращающихся из центра домой, постепенно замирающим движением транспорта; никто больше не смотрел на него с сочувствием, не шептался за спиной, не строил догадки о его истории. Он наслаждался мягким угасанием очередного пережитого дня. Темнота равняла его с другими жителями города, давала уединение, которого недоставало днем. Из кустов форзиции послышался громкий затяжной шорох. Не похоже на птицу, возможно, лиса, но не очень проворная. Генри достал фонарик и посветил на желтые ветки. Оттуда показалась голова Тощего Лукаса. Он выполз из-под куста вместе со спальным мешком, сел и потер руками лицо. Теперь о покое можно забыть. Генри так старался найти уединенное место для сна, что было крайне непросто. Несмотря на то, что на улице принято делиться всем — остатками вина, проездным на автобус, последней сигаретой, — свои места для сна бездомные все же хранили в тайне, потому как в усталости мораль уходила на второй план, сносные спальные места были в дефиците. А с тех пор, как во Фрайбурге кто-то облил бензином и поджег спящего на парковой скамейке бездомного, улицы окутал страх. Должно быть, Тощий Лукас следил за Генри и шел по пятам, иначе непонятно, как он здесь оказался. Лукас уже несколько дней шнырял поблизости: он был новичком в городе. Никому другому Генри бы такого не позволил, но Тощий Лукас, по сути, еще ребенок, всего девятнадцать лет, — именно столько исполнилось бы завтра сыну Генри. У него еще только начала расти борода, его руки всегда были чистые, светлые волосы убраны в хвост, свисающий с плеча. Он не пил, лишь временами выкуривал по одной сигарете, иногда поэтапно, чтобы растянуть на несколько раз. Кто знает, может, именно поэтому Генри и позволял Лукасу докучать ему.