На самом деле отношение к деньгам у баскетболистов было сложным. Каждый из них стоил достаточно дорого: коляски, протезы, процедуры, препараты. Кого-то это удручало, кто-то втайне злобно гордился. То, что полагалось им бесплатно от государства — даже если нафантазировать, что за все это не пришлось бы доплачивать нервами, бюрократическими марафонами, да, в общем-то, частью существования, — все это убогое, грустное настолько отличалось от технически возможного на сегодняшний день, что получалась инвалидность внутри инвалидности. Некоторых сводили с ума все эти микропроцессорные новинки, превращающие ампутанта в киборга и покупаемые всего лишь за розовые евро, а то и за электронные миражи. «Я есть, я живу, я у себя один, так почему?» — жалобно приговаривал Аркаша, прочитавший в Интернете о какой-то чудо-операции, когда в позвоночник вживляют специальные, начиненные электроникой, шипы, и пациент, хоть и похожий сзади на варана, начинает бегать. Аркашу утешали, что все это разводка и фуфло, — на это он плаксиво ярился и шмякал слабым кулаком о твердую стенку.
Но что-то подсказывало Ведерникову, что причина его изоляции была не совсем в деньгах, или совсем не в деньгах. Буратинство было только предлогом, под которым Корзиныч одним своим илистым взглядом внушал баскетболистам не садиться рядом с Чемпионом и не мыться с ним в одном душевом отсеке, даже если три других отсека переполнены как трамваи. Настоящая причина, в которой никто не признавался, состояла в том, что Ведерников принадлежал другому спорту, и разница была — как между чудом и фокусом.
С энергичным дядей Саней Ведерников повидал не только баскетболистов. Он видел безрукого стрелка, который держал свой технологичный и решетчатый лук, похожий на громадную летучую мышь, белым кулачком стопы, продернутым в петлю, а тетиву с наложенной стрелой натягивал зубами, так что от всего простого круглого лица оставались лишь эти квадратные зубы да складки. Видел двух фехтовальщиц в намертво закрепленных креслах, весь процесс напоминал вязание на спицах. И все-таки он понимал и признавался себе, что все эти титанические усилия, сквозь боли и болезни, все эти невероятные победы плоти и духа — суть балаган, аттракцион, бег в мешках.
Здоровый и целый человек не может воспроизвести большей части навыков, которые вырабатывают инвалиды, как не может зритель, вслед за фрачным факиром, срастить разрезанную веревку или распилить женщину. Но это техника, всего лишь техника, чего бы это ни стоило исполнителю. Это лежит в пределах земного, в пределах освоенной территории, где достигается уже достигнутое. Вероятно, какой-нибудь уникум, знающий все, сумел бы составить карту этой территории; Ведерникову она представлялась неровным лоскутом с напряженными, волнистыми, зубчатыми границами. Иногда территория за какой-нибудь год вдруг выбрасывает щупальце, а бывает, что десятилетиями граница стоит, дрожит — и ни с места.
Ведерников не мог доказать, он мог только свидетельствовать: когда приближаешься к этой границе, возникает личная бесконечность — по земным меркам, метр в длину или дециметр в высоту, а на самом деле чудовищной глубины и плотности пространство, которое становится все более пружинистым и злым по мере того, как ты на него напираешь. Личная бесконечность гудит ниже порога слышимости, обметывает губы толстой вибрацией, в волосах от нее будто горячий песок. Ты ее чувствуешь, ты ее чуешь. А есть ли что-то там, за пределом сегодняшних возможностей человека — или, прыгнув в неизвестность, окажешься в пустоте, в падении с каких-то безумных высотных этажей? Он, Ведерников, уже совершил один такой прыжок и заплатил за это. Но только атака на предел и есть спорт. Медленно, трудно, по черной и черствой пяди расширяется территория — но там, где сто лет назад торжествовали олимпийцы, сегодня работают кандидаты в мастера. Знаменитый рекорд прыгуна Майера Принштайна в 1898 году был 7.23.
Он, Ведерников, был предназначен, он мог. Он это попробовал и ничего другого не хотел. Спортивные годы его проходили, пока он спал, жрал, ковылял, как курица, на вихляющих протезах, мыл культи. Если бы не Женечка Караваев, он бы сейчас летал над прыжковой ямой, с солнцем в животе. И вот именно за то, что спорт Ведерникова был настоящий, за то, что он с принужденной улыбкой едва соглашался признать аттракцион за тренировку, колясочники его сторонились, отводили глаза, не замечали протянутой руки. Добрый тренер Володя теперь частенько шушукался о чем-то с дядей Саней, припертым его покатой физической массой к стенке спортзала; судя по интонациям, ходившим высокими волнами, Володя убеждал, что ничего не выйдет, а распластанный дядя Саня протестовал. Ведерников ловил себя на том, что в этих заунывных спорах он на стороне Володи: действительно, хватит.
Незаметно, мало-помалу, дядя Саня сделался в тягость. Раздражали его назидания, раздражал соленый плотский душок, проступавший сквозь все одеколоны и даже сквозь перегары похмелья, раздражал помятый «Москвич» с замшелыми внутренностями, норовивший закипеть и тогда испускавший едкий разбеленный дым, будто горящая свалка. Между прочим, в «Москвиче» время от времени обнаруживались разные странные предметы: то надтреснутая пудреница, то плюшевая собака с полуоторванным кожаным носом, то большой настольный калькулятор, на дисплее которого светилось бессмысленно сложное, с четверками и тройками в периоде, число. Ведерников давно уже догадывался, что дядя Саня больше не на тренерской работе, и однажды догадка подтвердилась. Направляясь на очередной сеанс массажа, Ведерников из окна «Мерседеса» увидел двух девчонок, прелестных, загорелых, в юбках не более наперстков: потряхивая блестящими локонами, посверкивая браслетками, девчонки ловили такси. Тотчас к панели пристал знакомый «Москвич», девчонки, поегозив у водительского окна, полезли, подбирая медовые ноги и леденцовые сумочки, на пассажирское сиденье — и тут над полосой загорелся зеленый, поток тронулся, и Ведерников еще успел увидеть, как дядя Саня, закусив папиросу, вписывается в разворот.
На другой день бывший тренер позвонил, но Ведерников спрятался от зудящего мобильника в туалет. Он отвернул на полную краны, пустил в ванну резкую струю, так что смеситель чуть не встал на дыбы. Вода бурлила, ворчала, рычала, Ведерников зажимал мокрыми ладонями уши — и все равно слышал перекличку телефонов, пронзительного мобильного и басовитого домашнего; через небольшое время к ним присоединилось курлыканье дверного звонка и глухие, кулаком и плашмя, удары в дверь. Так продолжалось несколько дней, и Ведерников, весь забрызганный, вытаращенный на запотевший флакон рыжего шампуня, чувствовал себя затравленным.
Дядя Саня сделался ненавистен — но однажды все кончилось. В дверь позвонили чужим, предельно кратким звонком, требовательная женщина из Мосэнерго пришла снимать показания счетчика, и, когда Ведерников ей отворил, на рябенький от грязи кафель лестничной площадки упала ярко-белая, с острым, как лезвие, сгибом, записка. «ДЕШЕВКА ТЫ ОЛЕГ», — значилось в записке вертикальными, будто из кольев, печатными буквами. Больше тренер не приходил.