— Лезь!
Затем, забросав его соломой, зарылся сам.
Они лежали, как два волка, в своих логовах, могли дотронуться один до другого, но на двоих у них действовала только одна рука. Время от времени Савочкин раздвигал солому и, напрягая зрение, вглядывался в мутную даль.
Он дотронулся до плеча своего соседа:
— Жив?
— Замерзаю, — выдохнул тот, — давай спирт!
Ели молча, не глядя друг на друга, а когда глаза их случайно встретились, Савочкин увидел во взгляде своего пленника злобу, презрение и еще что-то такое, от чего ему стало зябко. Но спирт и пища на какое-то время сделали свое дело.
Когда Леонид отодвинулся от капитана, эта забытая копна показалась не таким уж плохим убежищем. Во всяком случае, здесь они были укрыты от ветра и находились в сравнительной безопасности, так как вряд ли кого мог заинтересовать этот затерянный в поле, заметенный снегом холмик.
Утро оттесняло сумрак, небо становилось светлее. Вдруг Леониду показалось, что на горизонте, за пеленой поземки проявилась какая-то темная полоска — не то селение, не то далекий лес.
Возможно, не было ни того, ни другого, а всего лишь мираж, возникший у Савочкина в полубредовом состоянии. Хорошо, если б это был лес, подумал он. Легче было бы перейти линию фронта. Сколько же километров осталось до переднего края? Судя по орудийному гулу, не так уж и много. Хорошо бы в следующую ночь одолеть эти километры! И сразу же вслед за этой мыслью возникло другое, самое главное и самое страшное — как он со своим пленником переберется через линию фронта?
Савочкин думал, уткнувшись лицом в воротник комбинезона, а тело, голова буквально разламывались от боли, в левом плече стучало и дергало, его бросало то в жар, то в холод, и он опасался, что в любую минуту может потерять сознание. Тогда все пропало! Почему-то вдруг Леониду стало жаль себя. Где-то, за тысячи километров отсюда, утонул в снегах его родной сибирский поселок. Он ясно представил себе столбики дымков, поднимающиеся из труб, реку, накрытую ледяной броней, старые ели, раскинувшие над снегом лохматые лапы. Там, на берегу широкой таежной реки, прошло его детство: учился, рыбачил, охотился, оттуда уехал в военное училище. Наверное отец, как всегда, с утра до вечера пропадает на лесопильном заводе, а мать хлопочет по дому, и душу ее не покидает постоянная тревога за него — Леонида. А он ничего не может сообщить о себе. Если б добраться до своих! Ведь бригада совсем близко, в какой-нибудь сотне километров. Может быть, ее уже вывели из резерва, выбросили в тыл гитлеровцам и его друзья дерутся с врагом где-нибудь неподалеку. Конечно, десантникам нелегко, но лучше быть с ними, чем вот так, в одиночку. Там рядом свои, что ни случись — вокруг десятки добрых, участливых товарищей, они не оставят в беде. А здесь снежное поле, мерзлая солома, и он с этим обормотом в меховой куртке один на один.
Савочкин опять попытался представить образ той самой Маргариты из Москвы, благодаря непостоянству которой он угодил в эту историю. Вчера он представлял ее себе хрупкой, печальной девушкой с пепельными косами, сегодня она явилась к нему пышногрудой, светловолосой матроной с надменным взглядом: «Прошу тебя больше не приходить, я люблю другого...» Облик Валерия вырисовывался хуже, видимо, потому, что не вызывал особых сомнений: пулю-то Савочкин получил по той причине, что был похож на него.
Снова и снова Леонид мысленно сводил этих троих вместе, и трагедия глядела на него их глазами. В его воображении возникала комната на одной из московских улиц, диван, накрытый ковром, розовый абажур над столом, фотография молодого человека на этажерке, строгий профиль женщины, а у дверей мужчина с окаменевшим лицом и потухшим взглядом. Дальше домысливать было нечего. Дальше были ночь, самолет, и выстрел, бросивший его, лейтенанта Савочкина, в эти забураненные леса и поля.
«А как поступил бы я, если б со мной случилось такое? — спросил себя Леонид. — Мне было бы очень тяжело, но чтобы так, как этот... Никогда!» Выстрел в самолете он отрицал начисто, не находил ему оправдания и, как только вспоминал о нем, в груди поднималось гневное, протестующее: «Как он мог?» С такой жестокой, звериной моралью никак не мог согласиться лейтенант, комсомолец Савочкин. Чтобы советский человек, а тем более причисленный к высокой лиге командиров Красной Армии, мог выхватить пистолет и выстрелить в такого же, как он, другого человека, он не мог поверить.
Рядом в соломе пошевелился и что-то забормотал его пленник.
«Бормочешь? — мысленно обратился к нему Савочкин. — Клянешь меня, готов горло мне перегрызть? А при чем здесь я? Себя кляни за свою собственную дурость. Если бы не она — были бы мы оба на своих местах, а не лежали здесь, в мерзлой соломе. Ты говорил, что собственная царапина для меня дороже интересов Родины. А сам? Чем ты в данном случае отличаешься от меня? Взыграла ревность — и забыл про Родину, про войну, за пистолет схватился. «Он украл мое счастье», — скажешь. Это я уже слышал. Но разве он виноват, что не тебя, а его полюбила эта самая Маргарита? Так нет, ты полагал, что никто ничего не узнает, что война все спишет. Нет, война ничего не спишет. Мы не фашисты. Мы и на войне должны быть людьми.