— А скажи, пожалуйста, — спросил один из партизан, растянувшийся на нарах в обнимку с винтовкой, — деньги наши в ходу теперь?
— То есть… а как же! — ответили удивленные подрывники.
— Да ведь мы совсем отвыкли от них здесь. На что они? Как-то отобрал я у старосты в Пьяном Рогу пятьдесят тысяч. Целая котомка. Богатство! Зашел в крайнюю хату. «Продай, — говорю, — глечик молока». А он, старый хрыч, крутит на палец бороду, косится на котомку: «Денег, — отвечает, — мне твоих не надо. Если винтовка лишняя найдется, так я за нее последний пуд сала не пожалею». Молоком напоил, конечно, но от сала я отказался. Здесь так: каждый норовит обзавестись винтовкой…
Как известно, русский человек способен быстро обживаться на новом месте, свыкаться с непривычной обстановкой, как бы она ни была трудна. Через десять-пятнадцать дней мы уже не чувствовали себя новичками в отряде. Вместе с другими стояли в дозоре, пилили дрова для кухни, ходили в разведку, привыкали сами стирать белье.
В свободное время я любил бродить по лесу.
Как-то в теплый погожий день я долго гулял в окрестностях лагеря. Ягоды собирал. На полянах было много клубники, а в бору костяника, земляника, да и черника уже подходила.
Шаг за шагом продвигаясь, я вдруг обнаружил, что подошел совсем близко к опушке. Солнце сильно припекло, я спустился в ложок и заспешил обратно в отряд, чтобы не опоздать к обеду.
— Чего тут шляешься? — неожиданно послышалось справа.
Вопрос был задан таким тоном, как если бы говоривший застал меня в собственном саду. Мгновенно обернувшись на голос, я увидел в десяти шагах высокого прямого старика в брезентовом плаще с обтрепанными полами и в малахае неопределенного цвета. Поверх плаща на груди, почти у самого плеча, на полосатых лентах висели три георгиевских креста. Длинные сухие ноги незнакомца до колен были обернуты цветистой немецкой плащ-палаткой и аккуратно перевиты пеньковыми веревками. Неуклюжие лапти обшиты снизу сыромятной кожей. Впалые щеки незнакомца покрыты редкими черными волосами, сквозь них проглядывал старческий румянец. Большой, выгнутый вперед подбородок удлинялся узкой бородой, из-под которой сильно выдавался кадык.
В опущенной руке старик держал за цевье карабин.
— Что молчишь, али язык проглотил? Кто таков? — грозно наступал он. Черные, глубоко посаженные глаза глядели на меня неподвижно, враждебно.
Ловким движением старик вдруг подбросил карабин и зажал его под мышкой, направив прямо на меня дуло. Я тоже положил правую руку на шейку приклада, а левой взялся за диск автомата.
— А ты кто?
— То-то и видно, что…
Неожиданный окрик помешал ему докончить фразу.
— Парфен! Зачем пугаешь людей?
Этот окрик принадлежал моему новому товарищу из отряда Семке Голубцову. Откуда-то возвращаясь в лагерь, он случайно оказался свидетелем нашего столкновения с Парфеном. Приблизившись, Семка сказал:
— Москвич это. Слыхал, наверно, к нам пришли недавно?
— Слыхал, да не видал, — ответил недовольным тоном старик и, не унимаясь, снова обернулся ко мне: — А для чего же ты по лесу шатаешься?
— Просто хотел прогуляться.
— «Прогуляться»! — передразнил он. — Пора отвыкать от глупостей-то. Кажись, не гулять сюда прислали!
— И чего ты, Парфен, привязался к человеку? — вступился за меня Семка. — Если б не я, прострочил бы он тебя из автомата, и — лапти врозь.
— А ты иди своей дорогой, пустомеля, — огрызнулся старик, с презрением взглянув на моего заступника. Не простившись, он круто повернулся и пошел, размахивая карабином. Как журавль, вскидывая длинные ноги, Парфен шагал легко, высоко подняв голову. Сквозь засаленный плащ, плотно облегавший худые плечи старика, черными пятнами выступали острые лопатки.
— Ну и характер, право! — воскликнул Семка.
— А что это он регалии-то развесил? — спросил я.
— С ним насчет этого поосторожнее, — предупредил Голубцов. — Полный егорьевский кавалер! Один крест потерял, видно, где-то. В ту войну восемь раз ходил в штыковую. Как-то старшина наш сдуру задел его. «Чего, мол, это ты, Парфен, николаевскими отличиями расхвастался? Постыдился бы». Парфен чуть голову не расшиб ему прикладом. «Мне, — кричит, — наплевать на Николая, да и на тебя, дурака, вместе с ним. Я за Россию, за родину воевал. За нее ношу кресты…» Потом полоснул сверху донизу рубаху и начал считать раны. Живого места нет — весь в рубцах да шрамах. «Вот, — кричит, — мои отличия!» Еле успокоили его.
— В каком же он отряде?
— В отряд не записывается, он с мирным населением в лагере.
Перфирий Белов был как бы самостоятельной единицей в лесу…
Его знали во многих отрядах, во всех он чувствовал себя уверенно, полноправным бойцом. Партизаны относились к старику с почтением. Он знал все, что творится в округе Рамасухского полесья.
Хорошо известен был Парфен и во всех окрестных деревнях, занятых фашистами. Как бывший председатель сельсовета он свободно заходил в дома колхозников, нередко бывал и у старост. Первые встречали его с уважением, вторые со страхом.
Разговаривал Парфен со старостами властно и круто. Приказывал, к примеру, раздобыть два-три пуда соли и прислать в определенное место. Или велит смолоть на ветряке для какого-нибудь отряда зерно и оставить у мельницы… Горе тому, кто ослушается Парфена!
Во всех деревнях был известен случай со старостой из села Урочье. В селе этом каким-то чудом уцелел племенной бык с колхозной фермы, который стоял во дворе старосты Мурзина. Весной Парфен послал старосте записку. Он велел привести быка в лес, чтобы зарезать для колхозников, скрывающихся от врага в лесу. Назначил место встречи на третьем километре по Гаванскому шоссе.
В условленный час Парфен пришел к шоссе, но стал ждать не там, где была назначена встреча, а прошел километра полтора к Урочью. Староста появился без опоздания. Он шел по середине дороги и на веревке тянул упиравшегося быка. Но вслед ему по обеим сторонам дороги, маскируясь в зарослях, двигались фашистские автоматчики. Парфен лежал за кустом и считал солдат. Их было около сотни. Старик пропустил карателей, осторожно отошел в глубь леса и благополучно скрылся.
Примерно через неделю после этого случая в Урочье произошло событие, о котором долго помнили во всех деревнях. Ранним утром жители села увидели, что ворота Мурзина распахнуты настежь, а хозяин дома висит на перекладине, круто склонив через петлю голову и высунув синий язык.
На груди его белел лоскуток бумаги. Когда немецкий офицер подъехал на машине к месту происшествия, переводчик, сняв с трупа бумажку, прочитал: «Приговорен к смерти за измену. П. Белов».
Никому не рассказывал Парфен, каким путем он привел в исполнение свой приговор: один ли это сделал или при помощи местных колхозников. Мурзин был вздернут бесшумно, даже его домашние не слыхали. И быка Парфен не оставил у старосты, привел в лес.
Второй раз мне довелось встретить Парфена уже в отряде, и опять при необычных обстоятельствах. Дело было под вечер, в лесу, под сенью которого никогда не иссякает влага, становилось свежо. В сторонке от шалашей под раскидистым деревом весело потрескивал костер, около него собрались партизаны.
Я подошел к костру, когда редактор отрядной газеты «Гроб фашисту!» Воронин Гриша что-то с воодушевлением читал товарищам. Оказалось, что они обсуждают листовку, только что сочиненную Гришей. Листовка предназначалась для населения оккупированных сел. В ней, между прочим, были стихи:
— А это для чего частушка? — спросил один из партизан.
— Как для чего? Чтобы панику вызвать у гитлеровцев, — пояснил поэт.