Военкомат зачислил в нестроевые. Началась Отечественная, а меня не берут, хотя я не хромал и здоровье было завидное. Несносное положение! Казалось, все горожане смотрят на меня с подозрением. Даже на работу старался ходить рано утром и возвращался в сумерки, людей стыдился.
Война разрасталась, как лесной пожар, бедой ползла в глубь страны. Новости с фронта ошеломляли. Это не столько пугало, сколько оскорбляло. Обидно было за свою страну, до боли в сердце. Чувство оскорбления перерастало тогда в ожесточение. Как будто фашист оскорбил лично меня, и не терпелось отомстить ему. А тут на фронт не берут…
Позднее и такое было у меня опасение: после боев под Москвой, казалось, вот-вот кончится война. Как я буду смотреть в глаза вернувшимся с фронта товарищам, что скажу им?
Несколько раз ходил в военкомат. Отказывали. Военком как-то даже нагрубил мне. Идите, мол, и работайте. Без вас знаем, кого следует отправлять на фронт…
Пошел жаловаться секретарю обкома комсомола, а тот предложил ехать в Москву для какой-то службы, связанной с войной. Что это будет за служба, он не сказал. Да я и не допытывался. Лишь бы уехать поскорее из Казани.
Родных в городе не было, и я уехал незаметно, ни с кем не простившись.
Вместо двадцати часов поезд шел до Москвы пять суток. На каждом полустанке мы освобождали путь военным эшелонам. На открытых платформах стояли танки, пушки, покрытые брезентом и морозным инеем, а в товарных вагонах дымились железные печи. Из полураздвинутых дверей доносились протяжные солдатские песни. И люди, и оружие, и песни — все двигалось к фронту…
Наш пассажирский поезд шел медленно темными муромскими лесами, глубоко утонувшими в сыпучих снегах.
В Москву приехали вечером. Тихо, как по воде, подплыл состав к вокзалу. Бросилось в глаза, что нет здесь обычной суеты. В полумраке встреченные спокойной и молчаливой прислугой вокзала пассажиры так же молча расходились.
На площадь я вышел, когда уже совсем стемнело. Жутко было видеть с непривычки, как ползли по темным улицам черные автомобили с синими подфарниками, под самым носом возникали силуэты пешеходов и тут же пропадали. А в небе, как шмели, гудели невидимые самолеты, зловеще ползали, скрещиваясь в зените, лучи прожекторов.
Меня, конечно, никто не встречал в Москве. Да и вообще из нашего поезда никого не встречали. Я сошел с тротуара и остановился в полной темноте, боясь сделать шаг, словно перед пропастью.
Вспомнил, что идти мне ночью некуда, знакомых — никого, и я вернулся на вокзал переночевать.
Утром, как только рассвело, вышел в город. К тому времени Москва уже пережила битву под своими стенами, и я искал на лицах москвичей знаки торжества победителей. Но их не было и следа. Рано, стало быть, торжествовать-то.
Холодной и неприютной показалась тогда Москва. Окна многих домов глядели тусклой фанерой, впервые увидел я остовы зданий, разрушенных бомбежкой. Всюду из окон дымили узкие железные трубы. Люди обогревались такими же печурками, какие топились в солдатских вагонах.
Улицы расчищались только в центре. А вдоль тротуаров снежные откосы вздымались так высоко, что с середины улицы не видно было людей, идущих тротуаром. Не знаю почему, но не разрушенные дома, а вот эти сугробы да самоварные трубы в окнах вызвали жгучую боль в сердце.
Много было в городе военных. Они шли куда-то колоннами, ехали на машинах, стояли на углах и перекрестках улиц. С завистью глядел я на их аккуратные белые полушубки и серые малахаи с цигейным мехом. С радостью сменил бы на такое одеяние свое драповое пальто с высокими плечами и узкой талией, модные в то время.
В Орликовом переулке застал резкий вой сирены. Я не знал, что это такое, и устремился за людским потоком. У входа в бомбоубежище милиционер глухо повторял: «Быстрее, быстрее!» В зубах у меня была папироска, поэтому я задержался, чтобы раза два затянуться поглубже. Около милиционера стоял мальчик в серой, аккуратно сшитой шинельке, солдатской шапке, с ученическим ранцем за плечами.
— Дядя милиционер, пропустите, а? — молил он. — Тут два шага до нашей школы, успею добежать. Я ж дежурный сегодня…
Милиционер сердито приказал:
— Иди в убежище.
Пригрозив, он отвернулся от мальчика, и на лице его появилась улыбка. Я вмешался и посоветовал отпустить мальчика, поскольку бомбежки пока не слышно. Милиционер остановил долгий взгляд на высоких плечах моего пальто, и суровость на его лице была уже непритворной. Я не решился дожидаться его ответа, поспешно спустился в убежище.
После отбоя добрался до ЦК комсомола. Там уже собралось человек тридцать таких, как я. Между прочим, тут я неожиданно встретил своего знакомого, некоего Игоря Перламутова, который приехал с путевкой раньше меня. Он жил со мной в одном доме. Высокий и красивый парень. По специальности спортивный тренер, он побочно работал еще репортером в газете. Я знал, что Игорь всеми силами увертывался от мобилизации. Однажды ему вручили повестку, приглашали в военкомат, но как раз в этот день в нашем доме кто-то заболел тифом, наложили карантин.
Игорь позвонил в военкомат и сообщил, что не может явиться ввиду карантина. Вечером он пришел ко мне и не без хвастовства рассказал, как ловко объегорил военкомат. Из этого доверчивого рассказа я с ужасом и омерзением понял, что Игорь считает меня сообщником по отлыниванию от фронта. «В этой войне главное — выжить», — любил говорить он.
И вот здесь, в Москве, опять судьба меня столкнула с этим человеком. Но я подумал, что и у него совесть заговорила.
Мы жили в общежитии на Бронной. Дня через два к нам приехал полковник и собрал всех в большой комнате. Он сел за стол, отрекомендовался представителем Центрального партизанского штаба и начал откровенный разговор:
— Мы пошлем вас, может быть, на явную смерть…
После такого вступления, которое я и теперь помню во всех деталях, полковник встал, положил правую руку на ладонь левой и внимательно осмотрел свои ногти. А я в это время украдкой стал приглаживать волосы.
Полковник спокойно оглядел нас и равнодушно, словно речь шла о прогулке в Серебряный бор, добавил:
— Выбросим вас с самолета в тыл к немцам.
И опять я почувствовал, что у меня рассыпается прическа, а в груди появился какой-то совершенно новый для меня холодок. И еще сказал он, чуть-чуть повысив голос:
— Люди нам нужны сильные, крепкие духом и телом. Если кто из вас чувствует слабость, может… нездоров — заявите. Мы отправим обратно, на прежнюю работу. Претензий — никаких.
Заключительная фраза была большим коварством со стороны полковника. После его слов мне вдруг Казань представилась самым уютным и милым на земле городом. И возвратиться в нее так легко и просто: на прежнюю работу и — никаких претензий!
Какое-то время мысль работала только в этом направлении. Хорошо бы сидеть сейчас дома, а не перед полковником, от слов которого шевелятся волосы. Представляю себе, как уже еду обратно. Вот поезд прошел Зеленодольск, прогрохотал под колесами волжский мост. Прямо с вокзала я иду не домой, а в свое учреждение. «Здравствуйте, вернулся».
«Почему?» — это меня будто спрашивают товарищи по работе. И тут вдруг я испугался вторично. Да, пожалуй, сильнее, чем при первых словах полковника. Оробел от простого вопроса: «почему?» И еще испугался — не заметил ли полковник, как я поправлял свою прическу.
Но, к счастью, полковник уже надевал шапку, остальные зашумели стульями, поднимаясь. Полковник обещал приехать часа через три и советовал каждому подумать за это время.
Вернувшись в комнату, я долго стоял у окна, смотрел на Москву, но не видел ее. Нечего греха таить, я боялся лететь в тыл, но еще больше боялся возвращаться в Казань. Отступать было поздно. Окончательно решившись, я несколько успокоился.