Выбрать главу

— Добро пожаловать в Америку!

Я улыбнулся. Он, повернувшись ко мне последний раз, добавил:

— Счастливо!

ЭПИЛОГ

Спустя годы мы раскрываем такие тайны…

Полвека прошло, прежде чем во Франции, Швейцарии и Австрии дети и внуки участников войны сняли последние покровы с тайн того времени. Да, нейтральная Швейцария наживалась на крови жертв. Нет, французы не являлись нацией храбрых бойцов Сопротивления. Нет, австрийцы не были первыми жертвами Гитлера, а наоборот, первыми бросились ему в объятия. Нет, церкви в большинстве случаев не протянули руку своим еврейским сестрам и братьям в их самые мрачные времена. Иногда мир кажется потрясенным тем, что открылось, иногда находится лишь в некотором замешательстве, незаинтересованный или неспособный за сухими цифрами увидеть человеческие лица.

Во всей истории войны моя — лишь маленький штрих. Но именно такие штрихи являются тем, что делает историю правдивой.

Я приехал в Америку в 1947 году и четырнадцать лет не говорил ни слова о войне. Почему я выжил, в то время как столько людей было убито? Произойдет ли чудо и я вдруг получу письмо, сообщающее, что моя мама и сестры остались живыми где-то в разрушенной Европе?

Пятьдесят лет назад мой дядя Сэм Гольдштейн, муж тети Мины, ждал меня на пристани, когда я спускался по трапу USS John Ericsson. За девять лет до этого, на маленьком вокзале в Люксембурге, когда полицейские уводили меня, тот же самый дядя Сэм шепнул мне: «Поверни козырек». Теперь, в новой стране, я снова «поворачивал козырек» — в корне менял свою жизнь.

В ту же ночь мы приехали в Балтимор и собрались в доме моей тети Софи на улице Полл-Молл. Нас было немного оставшихся в живых: эмоциональная тетя Мина; уравновешенный дядя Сэм; тетя Софи, долгое время старавшаяся перевезти в Америку близких; брат моего отца и тети Софи Озиас и его жена Ольга. Тетя Ольга прислала мне почтой ирландскую полуфунтовую банкноту, которую я засунул под желтую еврейскую звезду в день приезда в лагерь для интернированных в Дранси.

— Спасибо, — сказал я с опозданием в пять лет.

Я сказал это по-английски. Язык я начал изучать еще в Вене, и теперь я хотел, чтобы английский стал языком моей будущей жизни. Я хотел быть американцем, даже когда собирал осколки своего прошлого.

Судьба мамы и сестер мучила меня, лишала сна, эмоционально привязывала к Европе. Душа моя оставалась там, хотя я был в Америке. Я стал думать о возвращении. Потом, через три недели после моего приезда сюда, в снежную ночь, дядя Сэм умер от инфаркта.

Мы с дядей Озиасом услышали его крик из ванной и нашли его с головой, склоненной на грудь, пепельно-серым лицом и безжизненным взглядом. Он умер в возрасте сорока трех лет. Девять лет назад он помог мне остаться в живых, а теперь я оказался не в состоянии спасти его. Я чувствовал, что часть меня умерла вместе с дядей, и в следующие дни я много размышлял о хрупкости моей собственной жизни. Мой отец, Макс Бретхольц, умер в тридцать девять лет. Я видел его корчащимся от болей, вызванных кровоточащей язвой желудка. Вспоминая его, лежащего при смерти на больничной койке, я спрашивал себя, была ли его ранняя смерть предвестником моей собственной.

В Балтиморе я нашел работу в магазине готовой одежды на Ганновер-стрит. Затем я перешел в магазин оптовой торговли текстильными изделиями и стал работать коммивояжером. Путешествуя по восточному побережью Мэриленда, я столкнулся с открытыми насмешками над моим европейским акцентом. В одной из таких поездок я встретил двух коммивояжеров, тоже евреев. Один был из Бруклина, другой из Филадельфии.

— Люди смеются над моим акцентом, — пожаловался я им.

— Над моим тоже, — ответили оба, не сговариваясь.

Америка просто подсмеивалась над собой, над бесконечным разнообразием людей со всего мира, каждый из которых пытался теперь найти свой путь в этой стране. Мы все были собраны в единое сообщество Америки и потешались друг над другом вместо того, чтобы внимать крикам какого-то сумасшедшего об арийской чистоте.

Однажды после обеда я вел машину по дороге на северо-западе Балтимора. Город впитал в себя много семей с юга. Они переехали сюда во время войны, чтобы работать на расположенном здесь сталелитейном заводе и в порту. Некоторые из местных называли их «деревенщиной» или «сбродом». Они были здесь чужими, как и я. Как-то я остановился на Либерти-Хайтс-авеню на красный свет светофора. Я был тогда довольно неопытным водителем. Услышав нетерпеливые сигналы сзади, я взглянул и увидел, что свет уже переключился на зеленый. Я съехал на обочину — сигналивший мне водитель тоже остановился.