Вскоре Всеволод Маркович монотонным бубнежом меня вконец утомил, и я сам не заметил, как перестал на словесный поток внимание обращать. Общий фон: о таком вспоминаешь, только если исчезает. Погрузился в себя, а внутри бессловесная тоска. Мыслей путных нет, душа ноет, хоть в петлю лезь, и старый снимок из бункера грудь огнем жжет.
По возвращению сдал Всеволода Марковича на руки медику, послонялся немного рядом, чтобы убедиться, что беспокоюсь напрасно. Мужик он еще крепкий, многих переживет, если близко к сердцу чужие выходки принимать перестанет. Потом заглянул на камбуз, выпросил у деда Клауса кружку крепкого чая, и заперся в своем отсеке от чужих глаз. Выудил из-за пазухи фото, приглядываюсь, и осознать не могу, чем он трепет вызывает.
Снимок сделан в том же отсеке, где я его и нашел. На заднем фоне стена с картинками, но горки вылизанных консервных банок еще нет. Мордахи малышей назвал бы совсем обычными - на каждой человеческой планете таких пруд пруди. Крайний, самый маленький, даже на меня чем-то чутка похож. Я на снимках таким же выходил - насупившимся, неулыбчивым. Однако отличить детей подземелья от карапузов с других миров все же можно, хоть и не сразу поймешь, в чем. Печать обреченности на лицах. Такое, скорее, присуще взрослым, осознающим перспективы. Странно чувствовать подобное в нежном возрасте, но фото - немой свидетель. Видимо, понимали бедняжки, что кроме них и не осталось больше в бункере почти никого. А судя по тому, что снимок в альбоме был последним, вскоре, очевидно, и фотограф их покинул.
Господи, я ж своими глазами видел горку консервных банок, а только сейчас задним умом понял, что в один жуткий момент осталась малышня в бетонном склепе одна! Думать об этом просто страшно, но представляется живо, как наваждение. Те, что постарше, какое-то время бродили по сумрачным коридорам в поисках консервов, чтобы самим поесть и младших накормить. Но потом? Выбрались наружу? Или остались лежать за герметичными дверями безымянного кубрика? Если так, хуже всего, наверняка, было самым маленьким. Мука видеть, как исчезают те, кто был рядом, и пытка - остаться в склепе в одиночестве.
Раздумья так тягостны, что готов, братцы, на стенку лезть и волком сирым взвыть. Так бы и сделал, змеиное молоко, но кругом люди, а я пока не готов душу выворачивать. Мне до исповедей как безбожнику до Иордана. Не дождетесь! Я еще торжественным маршем в алайском строе по имперской столице пройду! Поэтому сижу тихонько и зубами поскрипываю, как слышу вдруг, в дверь скребут - тихонько, осторожно, проверяют, словно, не спекся ли. Открываю, а в коридоре Клаус Юрген, добрый наш Санта, с термосом мнется, и мягко выговаривает. Долго, дескать, юноша на пороге немолодого человека держать будешь? Не ровен час, расплескаю горячего. Не найдется ли пустого стаканчика?
От термоса Юргена распространяется аромат диковинных трав и мяты, и страсть как хочется к содержимому приобщиться. Да и Санта, полагаю, не просто так зашел, но дед Клаус отмахивается. Слышу, мол, не спишь. Сам, говорит, издавна бессонницей страдаю, отварами только и спасаюсь. Товарищи старые с Алтая гербарии присылают. Дай, дескать, тебя угощу, чтобы морфей не задерживался.
Я со столика карточку убрал, но, полагаю, гость полуночный ее с устатку не заметил, и стаканчик выставил. Даже подышал в него, чтобы на чистоту проверить. Старый Юрген плеснул мне с горкой, подождал, пока выпью, подлил еще. Не знаю, что он туда подмешивает, на каких снадобьях настаивает, но, чувствую, на душе легче становится, будто вместе с теплом по телу свет разливается. Не Санта, а кудесник, одним словом. Потом святой угодник удалился в свою келью, забрав пустой термос и тяжесть уходящего дня, а я сам не заметил, как прикорнул.
Мысли, мрачные, тягостные и беспросветные, перекочевали в дурной сон, который вернул меня в заброшенный бункер. Я плаксивым мальцом бродил по коридорам в поисках нужного мне отсека, обозначенного мудреным значком, распугивая шлепаньем босых ног красноглазых демонов, шушукающихся в темных углах. Смысл нужного мне символа был непонятен, но я знал, что только этот символ имеет для меня огромное, жизненно важное значение. Но когда наконец его отыскал, меня ждало отчаяние.
Я долго пытался открыть запечатанный отсек, но не получалось. Ручки, разводящие створы, были очень большими и располагались высоко, так что ни сил, ни роста не хватало, а внутри расползался липкий страх и лила горькие слезы обида, словно за жуткими дверями спрятались от меня близкие, родные, любящие меня люди. Поэтому чувствовал себя преданным и брошенным, и оттого глубоко несчастным. В конце концов, отчаявшись попасть внутрь, я сел прямо на бетонный пол, и, прислонившись к ледяным створам спиной, сидел бесконечно долго, пока не услышал жалобный девчачий крик из темноты: Ипотан! Где ты? Отзовись! Пожалуйста! Ипотан!
Проснувшись в холодном поту, я с удивлением совершил два открытия. Во-первых меня сморило в одежде - даже ботинки не стащил. Во-вторых, похоже, я видел девочку с фотографии воочию. И имя, которым она меня во сне назвала, тоже вспомнилось. Я его уже слышал однажды, давным-давно, в далеком детстве.
Наша группа вместе с учителем отправилась в экскурсию на Марсе. Мы - до всего любопытные семилетки - осматривали Долины Маринера****. Учитель полагал, и не без оснований, что нас впечатлит вид грандиозных каньонов, в сравнении с которыми шрамы, рассекавшие плато Колорадо на Земле, казались мелкими царапинками.
Там, на Марсе, на одной из обзорных площадок мы столкнулись с другой группой - постарше, в которой ненароком заметил девчонку, какой бы стала та - с фотографии - года через четыре после съемки. Была она медноволосой, веснушчатой и нескладной, как многие дети, только вступающие в подростковый период. Она исподтишка разглядывала меня, думая, что не вижу. Потом наш учитель с основной группой отошел, а я замешкался, залюбовавшись чужим пейзажем. Девчонка, воспользовавшись моментом, приблизилась, взяла за руку и произнесла то самое имя из сна.