Я сказал, что действительно считаю себя моряком, и — смею надеяться — не ошибаюсь. В ответ он сделал рукой жест, который словно лишал меня моей индивидуальности — смешивал с юл пой.
— Хуже всего то, — объявил он, — что у вас, господа, нет чув- i та собственного достоинства. Вы не думаете о том, что собой представляете.
Все это время мы медленно шли вперед и теперь остановились против управления порта, вблизи того места, где массивный капитан «Патны» исчез, как крохотное перышко, подхваченное ураганом. Я улыбнулся. Брайерли продолжал:
— Это позор! Конечно, в нашу среду попадают всякие парни, среди нас бывают и отъявленные негодяи. Но должны же мы, черт побери, сохранять профессиональное достоинство! Нам доверяют. Понимаете? — доверяют. По правде сказать, мне нет дела до всех этих паломников, отправляющихся в Азию, но порядочный человек не поступил бы так, даже если бы судно (›ыло нагружено старым тряпьем. Такие поступки подрывают доверие. Человек всю свою жизнь может прожить на море и не встретиться с опасностью, которая требует величайшей выдержки. Но если опасность встретишь… Да… Если бы я… — Он круто оборвал и заговорил другим тоном: — Я дам вам двести рупий, Марлоу, а вы потолкуйте с этим парнем. Черт бы его побрал. Хотел бы я, чтобы он никогда сюда не являлся. Дело в том, что мои родные, кажется, знают его семью. Отец его — приходской священник. Помнится, я встретил его в прошлом году, когда жил у своего кузена в Эссексе. Кажется, старик души не чаял в своем сыне-моряке. Ужасно. Сделать это сам я не могу, но вы…
Таким образом, благодаря Джиму, я на момент увидал подлинное лицо Брайерли за несколько дней до того, как он кончил счеты с жизнью. Конечно, я уклонился от вмешательства. Гон, каким были сказаны последние слова (у бедняги Брайерли они сорвались бессознательно), казалось, намекал на то, что я достоин не большего внимания, чем какая-нибудь козявка. В результате я с негодованием отнесся к его предложению и окончательно убедился в том, что суд является суровым наказанием для Джима, и, подвергаясь ему добровольно, он как бы искупает до известной степени свое отвратительное преступление. Раньше я не был в этом так уверен. Брайерли ушел рассерженный. В то время его настроение казалось мне более загадочным, чем кажется теперь.
На следующий день, поздно явившись в суд, я сидел один. Разумеется, я не забыл об этом разговоре с Брайерли, а теперь они оба — и Брайерли и Джим — сидели передо мной. Поведение одного казалось угрюмо-наглым, физиономия другого выражала презрительную скуку; однако первое могло быть не менее ошибочным, чем второе, а я знал, что лицо Брайерли лжет. Брайерли не скучал — он был возмущен, следовательно, и Джим, быть может, вовсе не был наглым, а это согласовалось с моей теорией. Я решил, что он потерял всякую надежду. Вот тогда-то я и встретился с ним взглядом. Взгляд, какой он мне бросил, мог задушить желание с ним заговорить. Какую бы гипотезу я ни принимал — бесстыдство или отчаяние, — я чувствовал, что ничем не могу ему помочь.
То был второй день разбора дела. Вскоре после того, как мы обменялись взглядами, заседание снова прервали до следующего дня. Белые начали пробираться к выходу. Джиму еще раньше предложили покинуть возвышение, и он вышел одним из первых. Я видел его широкие плечи и голову в светлом пятне открытой двери. Пока я медленно шел к выходу, с кем-то разговаривая, — ко мне обратился совершенно незнакомый человек, — я мог видеть Джима из залы суда: он стоял, облокотившись на балюстраду веранды, спиной к публике, спускавшейся по ступеням. Слышались тихие голоса и шарканье ног.
Теперь должно было слушаться дело о нанесении побоев какому-то ростовщику. Обвиняемый — почтенный на вид крестьянин с длинной белой бородой — сидел на циновке как раз за дверью; вокруг него расположились на корточках или стояли его сыновья, дочери, зятья, жены — полагаю, добрая половина деревни собралась здесь. Стройная темнокожая женщина с полуобнаженной спиной, голым черным плечом и тонким золотым кольцом, продетым в нос, вдруг заговорила пронзительным, крикливым голосом. Человек, шедший со мной, невольно поднял глаза. Мы уже вышли и очутились как раз за широкой спиной Джима.
Не знаю, кто привел желтую собаку, — может быть, эти крестьяне. Как бы то ни было, но собака была здесь; как и всякая туземная собака, она шныряла между ногами проходящих. Моей спутник споткнулся об нее, она, не взвизгнув, отскочила в сторону, а он, слегка повысив голос, сказал с тихим смехом:
— Посмотрите на эту трусливую тварь!
Вслед за этим поток людей разъединил нас. Меня на секунду приперли к стене, а незнакомец спустился по ступеням и исчез. Я видел, как Джим круто повернулся. Он шагнул вперед и преградил мне дорогу. Мы стояли друг против друга; он смотрел на меня с видом упрямым и решительным. Я чувствовал себя так, словно меня остановили в дремучем лесу. Веранда к тому времени опустела; шум в зале суда затих; наступило великое молчание, и только откуда-то издалека донесся жалобный голос. Собака, не успевшая проскользнуть в дверь, уселась и стала ловить мух.
— Вы мне что-то сказали? — очень тихо спросил Джим, наклоняясь вперед, словно наступая на меня.
Я тотчас же ответил: Нет.
Что-то в звуке этого спокойного голоса подсказало мне, что | подует быть настороже. Я следил за ним. Встреча эта походила на встречу в лесу, только нельзя было предугадать исход, ибо не мог же он потребовать ни моего кошелька, ни моей жизни, — ничего, что бы я попросту отдал либо стал сознательно защищать.
— Вы говорите — нет, — сказал он, очень мрачный, — но я слышал.
— Недоразумение! — возразил я, ничего не понимая. Я не сводил глаз с его лица, которое потемнело, словно небо перед ||Юзой: тени набегали на него и сгущались перед близкой itc пышкой.
— Я не открывал рта в вашем присутствии, — заявил я.
Этот нелепый разговор начинал меня злить. Теперь я понимаю, что в тот момент я мог ввязаться в драку — настоящую факу, когда в ход пускают кулаки. Я смутно ощущал эту возможность. Нет, он мне угрожал не по-настоящему. Наоборот, он был страшно пассивен, но он всем корпусом подался вперед, и хотя не производил впечатления человека очень крупного, но, казалось, свободно мог прошибить стену. Однако я подметил и благоприятный симптом: Джим как будто глубоко задумался и стал колебаться; я это принял как дань моему неподдельно искреннему тону. Мы стояли друг против друга. В зале суда разбиралось дело о побоях. Я уловил слова: «Буйвол… палка… сильный страх…»
— Почему вы все утро на меня смотрели? — сказал, наконец, Джим. Он поднял глаза, потом снова их опустил.
— Вы думали, что все будут сидеть с опущенными глазами, щадя ваши чувства? — отрезал я, не желая принимать покорно ого нелепые выводы.
Он снова поднял глаза и на этот раз прямо посмотрел мне в лицо.
— Нет. Так оно и должно быть, — произнес он, словно взвешивая эти слова. — Так оно и должно быть. На это я иду. Но только, — здесь он заговорил быстрее, — я никому не позволю оскорблять меня вне суда. С вами был какой-то человек. Вы говорили с ним… о, да, я знаю все это прекрасно. Вы говорили с ним, но так громко, чтобы я слышал…
Я заверил его, что он ошибается. Понятия я не имел, как это могло произойти.
— Вы думали, что я не решусь ответить на оскорбление, — сказал он с легкой горечью.
Я был настолько заинтересован, что подмечал малейшие оттенки в его тоне, но по-прежнему ничего не понимал. Однако что-то в этих словах, а быть может, интонация этой фразы побудила меня отнестись к нему снисходительно. Неожиданная стычка перестала меня раздражать. Произошло какое-то недоразумение, и я предчувствовал, что по характеру своему оно было отвратительно. Мне не терпелось поскорей закончить эту сцену, как не терпится человеку оборвать непрошеное и омерзительное признание. А забавней всего было вот что: предаваясь всем этим соображениям высшего порядка, я тем не менее ощущал некоторое беспокойство при мысли о возможной постыдной драке; для нее не подыщешь объяснений, и она сделает меня смешным. Меня не прельщало прославиться на три дня и получить синяк под глазом от помощника с «Патны». Он же, по-видимому, не задумывался над тем, что делал, и, во всяком случае, был бы оправдан в своих собственных глазах. Несмотря на его спокойствие и, я бы сказал, оцепенение, любой увидел бы, что он был чрезвычайно чем-то рассержен. Не отрицаю, — мне очень хотелось его успокоить, знай я только, как за это взяться. Но вы легко можете себе представить, что я не знал. Молча стояли мы друг перед другом. Секунд пятнадцать он выжидал, затем шагнул вперед, а я приготовился отпарировать удар, хотя, кажется, ни один мускул у меня не дрогнул.